Иногда переворачивала ноты пианистам в камерных ансамблях, а однажды стояла рядом с Бенджамином Бриттеном, когда исполнялись песни Гайдна, Фрэнка Бриджа и самого Бриттена. Пели мальчик дискант и Питер Пирс — уходя вместе с великим композитором, Пирс сунул ей десятишиллинговую бумажку. В соседнем доме под фортепьянным салоном она обнаружила комнаты для упражнений, где легендарные пианисты, в частности Черкасский и Огдон, с утра долбили по клавишам, как дорвавшиеся до инструмента первокурсники. Холл стал ее вторым домом — она чувствовала себя собственницей каждого темного неряшливого закутка и даже холодных цементных ступенек, спускавшихся к уборным.
Среди прочих ее обязанностей была уборка зеленой комнаты, и однажды в мусорной корзине она нашла ноты, выброшенные квартетом «Амадеус» с их карандашными пометками, бледными и неразборчивыми. Она пришла в восторг, расшифровав, наконец, слова: «На си — атака». Она придумала себе, что получила важное послание или судьбоносную подсказку, и две недели спустя, вскоре после начала третьего учебного года, пригласила трех лучших студентов колледжа составить с ней квартет.
Единственным мужчиной был Чарльз Родуэй, виолончелист, но он не вызывал у нее романтического интереса. Студенты мужского пола, увлеченные музыкой, бешено честолюбивые, ничего не желавшие знать, кроме своего инструмента и репертуара, ее не привлекали. Когда какая-нибудь девушка начинала встречаться с кем-нибудь из студентов постоянно, она напрочь выпадала из общения, точно как футбольные друзья Эдуарда. Как будто уходила в монастырь. Поскольку встречаться с молодым человеком, не теряя подруг, представлялось невозможным, Флоренс предпочла держаться своего кружка в общежитии. Ей нравились шутливые перепалки, доверительность, отзывчивость, общая суматоха по случаю дней рождения, трогательная суета с чайниками, фруктами, одеялами, если ты заболевала гриппом. Годы в колледже были для нее годами свободы.
Карты Лондона у Эдуарда и Флоренс не совпадали. Она почти ничего не знала о пабах Фитсровии и Сохо и, хотя давно собиралась, так и не побывала в читальне Британского музея. А он ничего не знал о Уигмор-Холле, о чайных в окрестности ее общежития, ни разу не бывал на пикнике в Гайд-парке и не катался на лодке по Серпантину. Они были приятно удивлены, выяснив, что в 1959 году в один и тот же день находились на Трафальгарской площади — вместе с двадцатью тысячами других людей, требовавших запретить бомбу.
Они так и не встретились, пока не закончили учебу в Лондоне, не вернулись к себе домой с застывшим там детством, не высидели две жаркие, томительные недели в ожидании результатов экзаменов. Позже они особенно дивились тому, что ведь вообще могли не встретиться. У Эдуарда этот день мог пройти, как большинство других, — он уходил в конец узкого сада, садился на замшелую скамью в тени гигантского вяза и читал, вне досягаемости для матери. В пятидесяти метрах от него ее лицо, бледное и расплывчатое, как ее акварели, застывало минут на двадцать в окне гостиной или кухни и наблюдало за ним. Он старался не обращать внимания, но взгляд ее был как прикосновение ее руки к спине или плечу. Потом он слышал ее за пианино, спотыкающейся на какой-нибудь пьесе из клавирной книжечки Анны Магдалены, — другой классической музыки он тогда не знал. Через полчаса она могла вернуться к окну и снова глядеть на него. Она никогда не подходила поговорить, если видела его с книгой. Много лет назад, еще в его школьные годы, отец терпеливо внушал ей, чтобы она ни в коем случае не мешала занятиям сына.
В то лето, после выпускных экзаменов, он заинтересовался сектами средневековых фанатиков и их одержимыми вождями, которые регулярно объявляли себя мессиями. Второй раз за год он читал «В поисках тысячелетнего царства» Нормана Кона. Воспаленные Апокалипсисом и видениями Даниила, убежденные, что Папа — Антихрист, тысячные толпы черни шли по сельской Германии, от города к городу, истребляя евреев, где могли их найти, священников, а иногда — и просто богатых. |