Наверное, это было случайностью — Эдуард не мог знать, что, когда он гладит ее ногу, кончик его большого пальца толкает одинокий волос, выпроставшийся из трусов, качает его туда и сюда, тревожит корень, шлет сигнал по нерву в волосяном мешочке — всего лишь тень ощущения, почти абстрактное начало, бесконечно малое, как геометрическая точка, выросшая в махонькую крапинку с ровными краями и продолжавшая набухать. Флоренс сомневалась в этом, не желала признать, однако чувствовала, что поддается, внутренне стягивается к этому месту. Как может корень одинокого волоска увлечь за собой все тело? Под мерной ритмической лаской его ладони единственная точка ощущений распространялась по ее коже — на живот и оттуда импульсами вниз, в промежность. Чувство не было совсем незнакомым — что-то среднее между болью и зудом, но мягче, теплее и как-то пустее, приятная, слегка болезненная пустота, истекающая из ритмически раздражаемого волосяного мешочка, круговыми волнами расходящаяся по телу, а теперь и движущаяся в глубину.
Впервые ее любовь к Эдуарду соединилась с отчетливым физическим ощущением, несомненным, как головокружение. Прежде был только успокоительный бульон теплых чувств, толстое зимнее одеяло нежности и доверия. Этого всегда казалось достаточно — это было достижение само по себе. Теперь, наконец, забрезжило желание, определенное и чуждое, но, безусловно, ее, а отдельно, словно повиснув где-то над ней и позади нее, почти бессознательное, — облегчение, что она такая же, как все. Похожее открытие случилось у нее в четырнадцать лет: она развивалась замедленно и была в отчаянии оттого, что у всех ее подруг есть грудь, а сама она выглядит как девятилетняя великанша, — и вот как-то вечером перед зеркалом впервые обнаружила и потрогала тугие выпуклости вокруг сосков. Если бы мать внизу не готовила лекцию о Спинозе, Флоренс закричала бы от восторга. Она не какой-то особый подвид человека. Ура, она принадлежит к большинству!
Они с Эдуардом по-прежнему смотрели друг другу в глаза. Разговор был невозможен. Она отчасти притворялась, что ничего не происходит — что его рука у нее не под платьем, что его большой палец не толкает туда и сюда отбившийся лобковый волосок, что не произошло у нее капитального чувственного открытия. За головой Эдуарда открывался вид на далекое прошлое — на открытую дверь и обеденный стол перед стеклянными дверьми, на руины несъеденного ужина, — но она не позволяла себе перевести туда взгляд. Несмотря на приятные ощущения и радостное открытие, ее не покидало дурное предчувствие; страх — высокая стена, которую не просто было снести. Да она к этому и не стремилась. При всей новизне до самозабвения дело не дошло, и она не хотела, чтобы ее к этому подталкивали. Она хотела продлить неторопливые мгновения — в одежде, под мягким взглядом карих глаз, с нежной лаской и зарождением трепета в теле. Но знала, что это невозможно, — все говорили ей, что одно потянет за собой другое.
Лицо Эдуарда по-прежнему было необычно розовым, зрачки расширены, губы раскрыты, и дышал он по-прежнему часто и неровно. Недельная подготовка к свадьбе, остервенелое воздержание тяжело сказывались на молодой химии его тела. Такая любимая, такая живая — и он не совсем знал, что ему делать. Смеркалось, голубое платье, которое он не сумел снять, темноватым пятном выделялось на белом, туго натянутом покрывале. Когда он дотронулся до внутренней стороны ее бедра, кожа оказалась на удивление прохладной, и почему-то это сильно его возбудило. Он смотрел ей в глаза, и у него было такое чувство, что он валится на нее в непрекращающемся, головокружительном падении. С одной стороны, его гнало вперед возбуждение, с другой — останавливала неопытность. Если не считать фильмов, похабных анекдотов и диких россказней, главным источником его знаний о женщинах была как раз Флоренс. Волнение у него под ладонью вполне могло быть ясным сигналом, и, наверное, любой мог бы объяснить ему, что оно означает и что надо в связи с этим предпринять. |