|
Многие из этих кушаний были лишь слегка противны и каким-то необъяснимым образом между собой схожи, но он решительно не хотел показаться профаном. Иной раз, если ел слишком быстро, то чуть не давился.
К некоторым новинкам он приохотился сразу: к свежемолотому фильтрованному кофе, к апельсиновому соку за завтраком, к утке, запеченной в собственном жире, к свежему инжиру. Ему было невдомек, насколько необычна чета Пойнтингов: преуспевающий бизнесмен, женатый на оксфордской преподавательнице, и сама Виолетта, в прошлом подруга Элизабет Дэвид, ведущая домашнее хозяйство в авангарде кулинарной революции параллельно с лекциями о монадах и категорическом императиве. Эдуард приобщался к их семейным обстоятельствам, не понимая экзотичности этого изобилия. Он полагал, что так живут все оксфордские преподаватели, и не хотел показывать, что это производит на него впечатление.
На самом деле он был зачарован, он жил во сне. В то теплое лето его влечение к Флоренс было неотделимо от обстановки — от огромных белых комнат с чистыми деревянными полами, нагретыми солнцем, от зеленой прохлады, лившейся через открытые окна в дом из густого сада, от душистого цветения деревьев, от свежих книг в переплетах на столах библиотеки — новой Айрис Мердок (она была подругой Виолетты), нового Набокова, нового Энгуса Уилсона — и от первой встречи со стереофоническим проигрывателем. Однажды утром Флоренс показала ему электронные лампы с оранжевым накалом, торчащие из элегантного серого корпуса усилителя, и колонки высотой до пояса и завела с безжалостной громкостью симфонию Моцарта «Хаффнер». Скачок на октаву во вступлении сразу захватил его своей дерзкой ясностью — весь оркестр раскинулся перед ним: он поднял кулак и закричал через всю комнату, не заботясь о том, услышат ли его посторонние, закричал, что любит ее. Он впервые сказал эти слова — не только ей, а вообще впервые. Она в ответ сложила губами те же слова и засмеялась от радости, что его наконец-то проняла классическая музыка. Он пересек комнату и попытался танцевать с ней, но музыка заторопилась и стала взволнованной, они сбились с такта, остановились и стояли обнявшись среди ее завихрений.
Мог ли он притворяться перед собой, что в узком его существовании это не поразительный опыт? Ему удавалось об этом не думать. По природе он не был склонен к самоанализу, и перемещения по ее дому с постоянной эрекцией — по крайней мере, так ему казалось — несколько притупляли и ограничивали работу ума. По неписаным правилам дома днем, когда она упражнялась на скрипке, он мог валяться на ее кровати, при условии, что дверь спальни открыта. Предполагалось, что он читает, но мог он только смотреть на нее и обожать ее голые руки, ее ленту в волосах, ее прямую спину, прелестный наклон ее головы, когда она прижимала инструмент подбородком, контур ее груди на фоне окна, колыхание хлопчатой юбки вокруг загорелых икр и переливы маленьких мышц в икрах, когда она раскачивалась или меняла позу. Время от времени она вздыхала из-за воображаемой погрешности в тоне или фразировке и повторяла это место снова и снова. Другим показателем ее настроения было то, как она переворачивала страницы — иногда резким движением кисти, иногда замедленно, довольная собой наконец, или в предвкушении новых удовольствий. Эдуарда удивляло, что она его не замечает, — у нее был дар сосредоточенности, тогда как он мог провести целый день в сумерках скуки и безвыходного вожделения. Час мог пройти, прежде чем она вспоминала о нем; тогда она поворачивалась и улыбалась, но никогда не ложилась к нему на кровать — бешеное профессиональное честолюбие или еще какой-то домашний протокол удерживали ее у пульта.
Они ходили по большому общественному лугу Порт-Медоу вверх по Темзе, чтобы выпить пива в трактирах «Перч» или «Траут». Когда разговаривали не о своих чувствах — этими разговорами Эдуард уже немного пресытился, — говорили о своих планах. |