Я молчала, потому что трусила. Но теперь я кричу об этом во весь голос. И даже если нам не суждено быть вместе, я буду твердить себе: "Это было со мной. Он был в моей жизни. В том, что случилось с нами, было безумие, таинство и наслаждение!" Если ты мне позволишь, я до изнеможения, до исступления буду любить все твое необузданное, первобытное, самобытное, живописное естество".
Прежде чем отправить эти письма Вайолет в Париж, я снял с них ксерокопии и спрятал их в свой заветный ящик. Не прочитать письма я не мог, слишком велико было искушение, но если бы я видел чуточку лучше, то, возможно, не стал бы делать этот ксерокс. Я оставил себе копии совсем не для того, чтобы их перечитывать. Этого бы я не выдержал. Я оставил их как экспонаты, зачарованный их метонимическими возможностями. И теперь, когда я открываю ящик, письма Вайолет к Биллу практически всегда лежат рядом с фотографией Билла и Вайолет, которую я вырезал из журнала, а вот нож Мэтью и кусок обгоревшей картонки я стараюсь вообще держать отдельно. Съеденные украдкой пончики и украденный подарок слишком пропитались Марком и моим страхом. Этот страх старше, чем убийство Рафаэля Эрнандеса. Когда я вожусь со своим вещехранилищем, то всегда испытываю соблазн подвинуть фотографии дяди, тети, бабушки с дедушкой и двойняшек поближе к ножу и картонне. Тогда в игре возникает привкус ужаса, и я заигрываюсь до такой степени, что мне начинает казаться, будто еще шаг — и все, я срываюсь с края крыши, падаю с высоты головой вниз и в вихре падения превращаюсь во что-то бесформенное, в сплошной оглушительный звук. Это все равно что раствориться в крике, стать криком.
А потом я отхожу, отползаю от этого края, боюсь, как заправский невротик, даже посмотреть в ту сторону. И предметы в ящике ложатся по-иному. Эти осколочки — талисманы? кумиры? обереги? — мои хрупкие смысловые щиты. Ходы в игре должны подчиняться рассудку, и я заставляю себя логически обосновывать каждое сочетание, но на самом дне игры лежит непостижимое. Я словно некромант, взывающий к духам ушедших, тех, кого нет или никогда не было. У Билла О рисовал кусок мяса, потому что был голоден. Так и я вызываю духов, которые не могут дать мне насыщения, но в самом взывании к ним уже кроется некая сила. Предметы порождают воспоминания.
Любая история, рассказанная о себе самом, может быть рассказана только в прошедшем времени. Она раскручивается в обратном направлении, с той точки, где человек находится сейчас, но уже не как участник, а как зритель, решивший заговорить. Дорога позади него помечена камешками вроде тех, что вначале кидал Гензель. Но вскоре эту дорогу уже не найти, потому что камешки кончились, он начал кидать хлебные крошки, а на рассвете прилетели птицы и их склевали. А история идет себе через провалы, заполняя пустоты с помощью синтаксических уловок и разных наречий, вроде "и тут" или "а затем". Я сам на этих страницах прибегал к подобным приемам, чтобы не сбиться с тропинки, на которой, как я точно знал, были маленькие выбоины и глубокие ямы, мешавшие идти вперед. Писательство — это способ зафиксировать собственный голод, а голод — это ничто, пустота.
В одном из вариантов этой истории обгоревший кусок коробки из-под пончиков мог бы означать голод. Мне кажется, Марк постоянно изнывал по чему-то. Но по чему? Он хотел, чтобы я верил ему. Он хотел мне нравиться. Он безумно этого хотел, по крайней мере пока смотрел мне в глаза. Возможно, только эта потребность и была в нем цельной и подлинной, она заставляла его светиться. И совершенно не важно, что я для него почти ничего или абсолютно ничего не значил или что ему приходилось притворяться, чтобы понравиться мне. Значение имело только то, что я ему верил, и он это чувствовал. Но радость от того, что он радовал других, была у Марка недолгой. Ненасытный, он не знал удержу ни в чем: ни в крекерах, ни в пончиках, ни в воровстве, ни в наркотиках, ни даже в гонке с преследованиями. |