Мы с Эрикой были детьми "перемещенных лиц", высланных из мира, куда нельзя вернуться, потому что этого мира больше нет. Там, в Германии, наши родители принадлежали к полностью ассимилировавшимся евреям среднего класса, для которых иудаизм был религией далеких предков. До 1933 года они считали себя "еврейскими немцами". Теперь этого словосочетания не существует ни в одном из языков, так что само название исчезло.
Когда мы познакомились, Эрика преподавала английский в Университете Ратджерса, а я уже двенадцать лет читал лекции на факультете искусствоведения Колумбийского университета. Я получил свою ученую степень в Гарварде, а Эрика окончила магистратуру Колумбийского университета — вот почему в то достопамятное субботнее утро она оказалась среди стеллажей книгохранилища, поскольку все выпускники и аспиранты имеют право заниматься в университетской библиотеке.
У меня и раньше бывали увлечения, но практически всякий раз в отношениях наступал момент, когда все становилось бессмысленным и скучным. С Эрикой мне скучно не было никогда. Бывало непросто, даже тяжко порою, но скучно — никогда. Замечание по поводу автопортрета Билла очень в ее духе: все предельно просто и в самую точку. Надо бы лучше, да некуда. В этом вся Эрика.
Я уже и не помню, сколько раз проходил на Бауэри мимо дома 89, но мне даже в голову не приходило рассмотреть его повнимательнее. Когда-то в четырехэтажной кирпичной развалюхе между Хестер и Канал-стрит размещалась оптово-закупочная контора средней руки, но в тот день, когда я явился с визитом к мистеру Уильяму Векслеру, живописцу, о временах скромного обаяния буржуазии уже давно ничто не напоминало. Окна бывшей витрины были заколочены досками, а тяжелая металлическая дверь пестрила вмятинами и зазубринами, словно ее пытались взломать кувалдой. На единственной ступеньке перед дверью примостился заросший бородой человек с бутылкой в руках. В ответ на мою просьбу посторониться и дать пройти он невнятно хрюкнул и не то скатился, не то свалился мне под ноги.
Мне редко удается сохранить в памяти первое впечатление о человеке; дальнейшее общение неизбежно накладывает свой отпечаток. Но в истории с Биллом с того мгновения, как я увидел его, у меня возникло ощущение, которое потом, все долгие годы нашей дружбы, только крепло: он обладал магнетизмом личности. Какая-то необъяснимая сила влекла к нему людей. Когда он открыл мне дверь, то выглядел ничуть не лучше давешнего пьянчужки на крыльце. Щеки и подбородок заросли двухдневной щетиной, густые черные волосы вихрами торчали во все стороны, грязная, перемазанная краской одежда. Впору испугаться и убежать. Но стоило ему взглянуть мне в лицо, как убегать расхотелось. У него была странно смуглая кожа, а в прозрачно-зеленых глазах угадывался какой-то азиатский раскос. Крупной лепки черты, мощная нижняя челюсть, волевой подбородок, широкие плечи, сильные руки. При росте метр восемьдесят пять он возвышался надо мной как утес, хотя я был всего на пару сантиметров ниже. Позже я решил, что его фантастическая притягательность объясняется тем, как он смотрит в глаза собеседнику: Билл смотрел на меня без тени смущения, прямо и открыто, но в нем все равно чувствовалась какая-то замкнутость и отстраненность. Я читал в его глазах неподдельный интерес к своей персоне и в то же время понимал, что его мысли заняты не мной. Он был настолько самодостаточен, что это ощущение невольно передавалось собеседнику. Вот в чем заключалось его главное очарование.
— Я это помещение снял только из-за света, — сказал Билл, когда мы поднялись на четвертый этаж.
Полуденное солнце яростно било сквозь стекла трех высоких окон в дальнем конце просторного чердака. Очевидно, в результате неравномерной осадки здания его задняя часть оказалась значительно ниже передней. Пол из-за крена покоробился и пошел волнами, так что вздыбленные половицы напоминали рябь на озере. Высокая часть чердака была почти пуста, если не считать табуретки, стола, сооруженного из старой двери и пары козел, да стереосистемы и пустых пластмассовых ящиков из-под молока, набитых пластинками и кассетами. |