Изменить размер шрифта - +

Детские мысли о ранней смерти по–прежнему разматываются у меня в голове — очищаются от шелухи, вот более точные слова — подобно тому, как в пелене набухающих слез, очищается от шелухи лук, распадаясь на все меньшие и меньшие кружки до тех пор, пока лук не исчезнет совсем, а я не перестану плакать.

Прошло пять лет, мы давно уехали из приснившейся мне квартиры рядом с похоронной конторой и жили совсем в другом месте. Вторая Мировая война продолжалась. Она цеплялась за людей беззубыми деснами, хотя всем было ясно, что конец близок.

Войну можно было считать практически несуществующей, если только забыть, что каждый день гибли люди — и будут гибнуть до тех пор, пока она не завершится на самом деле.

Дни вытекали из Японской Империи и из моего детства — каждый новый шаг приближал меня к 17–му февраля 1948 года и к заброшенному саду, где мое детство рухнет, подобно древним римским развалинам; на этом мы и остановимся: Японская Империя и мое детство внимательно прислушиваются к умирающему дыханию друг друга.

Дом, где я тогда жил, находился всего в двух адресах от этого пруда. Следующий адрес унес меня за сотню миль в ядовито–желтую квартиру, где через несколько дней после переезда сгорел радиоприемник — самая важная и дорогая ее часть; на новый не было денег, поэтому вечерами нашему маленькому вэлферному семейству оставалось только сидеть и смотреть друг на друга, пока не приходило время ложиться спать.

У меня нет слов, чтобы описать, как важно было в те дни слушать радио.

Следом за квартирой без радио идет мотель, от дверей которого начинается дорога к моему милому пруду и его рыболовной мебели.

И все же вернемся на два адреса назад; потом я расскажу вам историю о тишине и мертвых игрушках. Наше жилье представляло собой очень старый дом, за который мы платили всего двадцать пять долларов в месяц. Спасибо тебе, вэлфер! Мы прожили там довольно долго — успело смениться четыре времени года.

Перед домом росло ореховое дерево. Во дворе имелось несколько яблонь, вишен и большое строение — одновременно гараж, склад для инструментов и дровяной сарай.

Гараж не в счет — мы были слишком бедны для машины, но достаточно богаты для дров. Мать готовила на дровяной плите, и ими же отапливался дом.

Я терпеть не мог колоть дрова.

Еще там росла высокая трава, которую полагалось косить, и это занятие я тоже терпеть не мог. Весной мы посадили огород, где я после долгих уговоров полол сорняки. Это было время между двумя отчимами, и всю работу в огороде матери приходилось делать самой.

Примите как данность: я был из тех мальчиков, которые очень не любят домашние дела. От любой работы я старался держаться как можно дальше. Нельзя сказать, что я был так уж ленив — я занимался множеством разных дел, но всегда это было то, что мне нравилось, от компромиссов же я уворачивался, как мог.

Я любил стариков и проводил с ними много времени. Они тянули меня к себе, подобно паукам, к которым я тоже питал необъяснимую симпатию. Я мог часами сосредоточенно наблюдать за паутиной, но при взгляде на огородные сорняки, которые требовалось срочно извести, я издавал длинный, как рекламный щит на автотрассе, тоскливый вздох.

Поздней весной 1945 года в доме рядом с «нашим» появился мальчик. Он был старше меня и при этом по–настоящему хороший пацан. Из тех, на кого другие мальчишки смотрят снизу вверх, и с кем все вокруг мечтают подружиться.

Кажется, ему уже исполнилось двенадцать лет; он был бойскаутом, и через некоторое время после того, как переехал в этот дом, нанялся развозить газеты — у мальчишки имелись велосипед и честолюбие. Он готовил себя к жизни, полной славы и достижений.

Благодаря его стараниям купленный еще до войны велосипед сверкал, как новенький. Два года спустя, когда у меня наконец тоже появился велосипед, вид у него постоянно был замызганным, но меня это нисколько не волновало.

Быстрый переход