Изменить размер шрифта - +
 — Вы смотрите на эту книгу чувств с критической точки зрения; он изгнанник, и потому он верно изображает в ней свое сердце.

— И вы думаете, что можно писать сердцем? — равнодушно спросила она.

— Почему же нельзя?

— Потому что кто чувствует, тот не пишет; выражения чувств — это одно лишь воспоминание. Кто сел писать, тот уже перестрадал и перечувствовал.

Я молча перелистывал книгу.

— В отношении искусства, — прибавил я, — Ортис не сравнится с Вертером.

— Вертера писал художник, который сам никогда не чувствовал (доказательство — жизнь этого Юпитера), но превосходно знал анатомию чувств, как Cuvier, который, не видя мастодонтов, отгадывал их организацию.

— Можно ли так строго судить того, кто создал любовницу Фауста?

— Конечно, потому что жизнь писателя — это камень испытания.

— Нет, вы ошибаетесь; мне кажется, что жизнь поэта разделяется на две категории: обыденная и праздничная жизнь; часто между ними целый мир противоречий: в одном теле заключены два человека. Поэт не может в течение всей своей жизни обладать даром вдохновения.

— Все же хоть тусклая искра остается в нем навсегда.

— Мы затронули слишком высокий вопрос.

После минутного молчания она прибавила: «читайте дальше».

У меня выпала из рук книга, я смотрел на нее глазами, какими смотрел Яков на Терезу; но пугливая любовь боялась сойти с языка, не зная, что ее ждет. По глазам только можно было прочесть мое желание. Я чувствовал, что нужно было или уйти, или же все высказать в одном слове.

Ирина бросила на меня магический и испытующий взгляд, который, казалось, готов был вырвать тайну из моей груди. В беспамятстве я схватил шапку.

— Куда вы? — спросила она.

— Я?.. Не знаю… (сам не помню, что ответил, бросил опять шапку, и сел вдали на стул).

— Что с вами?

В отчаянии, как молния, промелькнула у меня мысль сказать ей все, а потом уехать, уехать навсегда.

— Вы меня спрашиваете? — возразил я с лихорадочным беспокойством. — Год уже, как я гляжу на вас, страдаю, молчу — этого довольно, даже слишком много. Пускай осуждают меня, пускай говорят, что хотят, наконец, оттолкните вы меня с презрением, — удивлю ли я вас, если сорвется с моих уст давно давящее меня слово — люблю!

Ирина была, видимо, взволнована; голос замер на моих устах, я чувствовал, что решается моя участь, но не знал чем закончить и быстро подошел к Ирине.

Она молча подняла свои красноречивые глаза; долго, долго смотрела на меня, и наконец, подала свою дрожащую руку.

Это была минута настоящего блаженства и немого счастья; нет слов, чтобы выразить ее и никто не в состоянии описать этой торжественной минуты. Ее дрожащая рука в моей руке — это был брак перед Всевидящим Оком; потому что такая женщина, как она, не подает напрасно руки мужчине, не связав ее навсегда с судьбой любимого человека.

Мы долго еще сидели — она на диване, я возле нее на стуле, в торжественном и упоительном молчании. Наконец, она встала и слабым голосом проговорила:

— Можно ли тебе верить? Неужели ты, ради минутного, легкомысленного счастья, сделаешь своей игрушкой всю жизнь женщины?

Я не нашелся, что ответить, клятвы оскорбили бы ее и меня; но по глазам моим и по нескольким несвязным словам она видела, что я не лгал. Я уехал в упоении, как безумный; еще теперь пишу в горячке, вероятно, уже последнее письмо — счастливые не пишут. Прощай,

Юрий.

 

XXII. Ирина к мисс Ф. Вильби

Румяная, 11 ноября 18…

 

Вперед прошу тебя, милая Фанни, не удивляться растянутости моего письма; я хочу тебе открыть все то, что касается меня, чтобы, прочитав мою историю, ты вознесла с молитвою глаза к Всевышнему.

Быстрый переход