Видно, он еще прежде наблюдал за мной.
— Но вы кого высматриваете здесь? — спросил я с удивлением.
— О, недогадливая голова! — возразил он. — Еще спрашиваете кого?
Ты, верно, догадался, что он был первый обожатель пани Лац-кой, и рассказанная им история к ней и относилась. Не имея более тайн, мы говорили откровенно: он расспрашивал меня о ней с огнем в глазах, как двадцатилетний юноша.
— Ведь она весела, — сказал он, — счастлива?
— Она грустна и, кажется, несчастна, молчалива, как будто ничего более не ожидает и не желает.
— В самом деле, — ответил он, — нам с нею не на что более надеяться: она же не то дорогое существо, которое я любил в молодости. Мы стареем, заживо гнием и изменяемся, несчастные! Говорят, что через несколько лет после смерти человека не остается даже былинки из прежних составных его частей; может ли чувство в сердце после такого потрясения остаться на месте? Прежний предмет моей любви — здесь! (Он показал на сердце и ударил себя в грудь). — И больше нигде его нет: он разлетелся по воздуху мелкими частичками, которые ветер разнес на пыльник цветов, на капли росы, на золотистые облака и на черные думы. Теперешняя женщина сохранила только прежнее имя; она переходила из рук в руки людей, которые исцеловали ее, избаловали, иссушили. Осталось ли на ее белом челе хотя бы одно местечко, на котором почил бы мой чистый поцелуй, не стыдясь соседства с другим? Остался ли в сердце хоть один толчок, который не принадлежал бы другому? Теперь я ее не люблю, люблю одно лишь воспоминание; теперешнего перерожденного существа я не хочу, нет, это не она! Такой же сон не приснится ли другому молодому безумцу, в другой груди не отзовется ли то самое страдание?
Он встал проворно, схватил ружье и побежал в лес.
Теперь ты знаешь, Эдмунд, что значит истинное чувство! И не стыдно ли тебе, что часто именем этого чувства ты называешь минутную шалость? Делаешь из него самое унизительное употребление? Ведь это все равно, как если бы о бриллиант великого Могола ты хотел бы высечь огня для трубки.
Прощай! Более писать не могу: еду в поле.
Твой Юрий.
Как поживаешь? Опять свободная минута, я посвящаю ее тебе. Воображаю, каким я странным теперь кажусь в твоих глазах: нас разделяет пропасть. Мы смотрим с состраданием друг на друга, почти так, как два сумасшедших смотрят один на другого в доме умалишенных. Но, нет! Нет! Плохое сравнение: я часто вижу свет, людей, самого себя и не сошел с ума. Я вижу твою сострадательную улыбку; смейся, но придет время, когда мое письмо вызовет раздумье на твоем челе, и кто знает, не захочешь ли ты тоже вырваться из городского омута, в котором я потерял столько прекрасных лет, и искать спокойствия и отдохновения в деревне?
Если бы теперь возвратилось мое прежнее состояние, молодые годы и свобода, конечно, я сделал бы из них лучшее употребление. О, как я жалею о потерянном времени!
Да, нет счастья в беспутной молодости, потому что оно недолговечно; нет счастья в роскоши и в неге жизни, в разнообразных увеселениях, потому что они наводят скуку; нет счастья в ненасытном желании тщеславия: счастье находится в спокойной совести, в деревенском уединении, в собственном усовершенствовании, в нравственном возвышении; оно состоит в ограничении своих желаний. Свобода, труд, надежда — вот эмблемы счастья. Да, мечта — тоже счастье! С разбитым сердцем встречаем мы сады, дворцы, прекрасно разрисованные стены, переходим за пределы действительного. Увы! Войти туда нельзя!..
Я видел ее!
Слушай, я продолжаю ездить на границу Румяной, сажусь там читать и мечтать, отсюда виден двор и деревья сада; придет ли Петр, мы думаем вдвоем или разговариваем тихонько, прерывая свои мечты продолжительными паузами молчания. Мы избрали несколько старых дубов на краю леса, и здесь выстроили собственноручно род шалаша, обращенного к Румяной, с двумя скамейками из колод дерева. |