И глаза тоже у них были похожие, светлые, покорные, видевшие много зим. И голоса звучали так, словно это был один и тот же голос.
Я забился в угол, поближе к печке. Наша Эрриэз, несомненно, была им сестрой или дочерью. Но она, оборванная, загорелая, с пятнами сажи на коленях и блузе, казалась рядом с ними нелепым недоразумением. Она была как подменыш в этой красивой семье.
И теперь Эрриэз стояла посреди комнаты, опустив в растерянности свои исцарапанные руки, а женщины сновали мимо и ни разу не задели ее. Потом она беспомощно оглянулась и, заметив меня, присела рядом, обхватила колени и уткнулась в них лицом.
Я не стал ее ни о чем спрашивать. Рядом с этими женщинами я и сам казался себе чумазым недотепой.
— Они пришли, — неожиданно сказала Эрриэз, всхлипнув.
Я покосился на нее. Она исподлобья подсматривала за женщинами, вздрагивая от волнения.
— Кто они такие, Эрриэз?
— Моя семья. — Она повернулась ко мне и зашептала: — Я так счастлива, Кода. Я так давно не видела их. Видишь ли… — Она густо покраснела и с трудом вымолвила: — Я неряха. И всегда была такой, с рождения. Сперва я вытираю полотенцем чашку, потом протираю им же стол, потом — лужу на полу, а под конец в него же сморкаюсь… Забываю, что ли… — Она слабо улыбнулась. Она не плакала, но губы у нее почему-то распухли и нос покраснел. — Они велели мне уходить и жить среди людей, не позорить семью… И я стала такой, как люди.
— А люди, — подхватил я, — такие же, как эта земля.
Эрриэз подозрительно прищурилась.
— Ты сам дошел до подобных мыслей, Кода?
— Нет, — признался я. — Это Гримнир так говорит.
Гримнир, Гримнир… Никогда ни с кем нельзя ссориться. Потому что никогда не знаешь, кто следующий станет покойником, и вот уже тебя терзает совесть за то, что ругал беднягу скотиной и по-всякому, а он лежит теперь под дождем в тумане бездыханный и ничего не может тебе ответить…
У входа послышалась возня, сопение и басовитое ворчание. Одна из женщин стремительно распахнула дверь. Вторая незаметно оказалась рядом, готовая помочь.
Пригнувшись, в дом вошел Гримнир. Он быстро огляделся по сторонам, и усы его встопорщились. Я увидел, что он держит па руках человека, завернутого в плащ, и вскочил.
— Сядь, — бесцветным голосом приказала Эрриэз, — они сделают все, что нужно.
— Это же Конан, — сказал я. — Слушай, Эрриэз, он ведь умер.
— Может быть, и умер, — сказала она. — Разве это так уж важно?
Я покосился на эту ненормальную и немного отодвинулся от нее — на всякий случай.
— Для кикиморы это, может быть, и неважно, — сказал я наконец. — Но люди, Эрриэз, умирают навсегда.
Они развернули плащ и уложили моего друга на чистое полотно. Сквозь грязные лохмотья, в которые превратилась его одежда, я увидел пузыри ожогов, покрывшие все его тело. На левом плече кожа была содрана, а через грудь тянулись четыре глубоких пореза, посипевших и распухших — от яда, надо полагать.
Лицо у него заострилось, глаза провалились. Не изменились только густые жесткие волосы.
Потом его заслонили от меня женщины. Они хлопотали, что-то передавали друг другу, негромко переговаривались. Звонко рвалось полотно, и ни одной нитки не упало. Аккуратно плеснула в чистой глиняной плошке вода.
Я не смотрел и старался не слушать. Для меня не существовало больше ни самообладания, ни гордости, ни фатализма. В один миг я растерял все свои добродетели. И пусть я дух пустыни, пусть я сеятель раздора, болезней и всяческого горя. Пусть я раскидывал по пустыне руины древних городов, наводя ужас на бесстрашных аскетов. |