— Мне нужно с вами поговорить!
Трофимов молчал. Браунинг светлел в его руке — теперь Рысин видел, что это браунинг. Его собственный револьвер оттопыривал карман галифе.
Напряжение не передавалось телу, лишь обостряло взгляд. Он видел круги под глазами Трофимова, его покатый лоб с сильно выпирающими надбровными дугами, что согласно учению физиогномистов свидетельствует о преобладании логического мышления. У самого Рысина таких надбровий, увы, не было. У него был прямой, гладкий, как у девицы, лоб, над которым волосы торчали козырьком.
— Кто вы такой? — спросил Трофимов.
— Нам нужно поговорить, — повторил Рысин. — Очень нужно.
— Что ж, прошу. — Трофимов указал дулом браунинга в темневший дверной проем.
Дверь уже отворилась, на пороге стояла худенькая стриженая девушка в платье с рюшами.
Колонна растянулась по улицам. Вспыхивают здесь и там огоньки папирос, на мгновение освещают лица и гаснут. Кучками идут офицеры. Знамя в чехле, шашки в ножнах, револьверы в кобурах. Молча идет колонна, лишь новые французские сапоги с длинными голенищами стучат по булыжнику еще не отлетевшими подковками — цонк, цонк.
Последний резерв генерала Зиневича, 4-й Енисейский полк движется из казарм на станцию.
Сзади гремят даже подводы, груженные связками казацких пик, приказано доставить их на фронт.
Кому? Зачем?
В типографии, где печатается газета «Освобождение России», виден свет, редактор Мурашов вычитывает гранки: «Сегодня мы выбираем отцов города на новое четырехлетие…»
Цонк, цонк, цонк!
Выплывает — вначале темное, потом светло-темное — полотнище флага над кровлей вокзала. Флаг поистрепался на ветру, тонкими лохмами посекся обрез, и, сливаясь с ними, летят по предутреннему небу длинные хвостатые облака.
Солдаты неохотно разбирают с подвод пики, несут к эшелону. Кто-то тащит их волоком, и древки постукивают по лестничным ступеням. Удивительно тосклив этот звук; молоденький юнкер, вслушиваясь в него, морщится как от зубной боли.
Командир полка идет к голове эшелона. Он идет быстро — левая рука ка отлете, полевая сумка мотается у бедра. За спиной у него остается темный молчаливый город, о котором он не думает.
Что ему этот город!
Наверное, Геркулес наконец-то разрушил пещеру ветров, и всю ночь выло за окнами, шумели деревья, грохали на крышах железные листы. Но дождь так и не пошел, тучи разогнало; утром Костя проснулся от яркого света — небо было чистейшее, синее, в тополях слитно и весело гремел птичий хор.
Рысин ушел еще ночью, а Лера спала на банкетке, положив ноги ка приставленный стул и укутавшись портьерой, которую Костя сорвал с окна. Спала тихо, как мышка. Будить ее было жалко, но пришлось все-таки разбудить.
— Не смотри на меня, я заспанная, — попросила она. — Иди, иди, я тебя сама позову.
Позвала через пять минут, уже причесанная. Вскипятили на спиртовке ячменный кофе, затем через черный ход вышли во двор.
— Ты уходишь, — сказала Лера, — а мне что делать?
— Ничего. Главное, Федорова не выпускай. Он проситься будет, но ты уж, пожалуйста, не выпускай.
Поколебавшись, Костя поцеловал ее в угол рта — быстро и неловко, по-гимназически, и зашагал в сторону Покровки. С Рысиным условились встретиться в половине восьмого на Вознесенской, возле тюремного сада.
Когда-то сад этот, предназначенный для прогулок заключенных, был обнесен забором, но потом перешел в ведение городских властей, и забор сломали. На верхушках лип суетились, вспархивая, вороны. Было тихо, ясно. Поджидая Рысина, Костя остановился у афишной тумбы, долго изучал рекламу ресторана Миллера: судак аврор, стерлядь по-новгородски… Отсюда хорошо виден был дом Федорова с резным надымником на трубе. |