Изменить размер шрифта - +
Прежде всего по отношению к себе — ну, плывет в глазах, ну, бегают мурашки по левой щеке, ну, сверкают магниевые зигзаги, ну, бьют электрические разряды в кончики пальцев, ну, боль в середине груди дергает, подобно нарыву, — ничего, не велик барин, не сдохнешь, а и сдохнешь, так тоже ничего. Но тогда уж и остальных приходится возлюбить как самого себя. Когда Юрка с трагически значительным видом — вот, мол, и он ходит в двух шагах от гибели! — сообщил им о смерти Лешки Быстрова («передознулся»), Аня схватилась за виски: господи, какой кошмар, я же помню его мальчуганом, а Витя успел отбить свой ужас где-то на задних подступах: «Он сам этого хотел», — Витя жил с твердым чувством «или мы их — или они нас». «Но у него же остались родители…» — «А он о них подумал?!.»

Не только врагов — Витя всех опасался жалеть: пожалеешь другого, а там, глядишь, дойдешь и до себя. Только Аня оставалась исключением. Ее трогательные девичьи прибамбасики, всякие там кисточки-пинцетики он старался обходить взглядом — чтобы не завыть от боли; но на зубную Анину щетку смотреть почему-то мог, — может быть, потому, что щетка была немножко растрепа, выбивалась из Аниного стиля. На щетку он поглядывал до чрезвычайности нежно: она очеловечивала Анин образ, но не затрагивала ее высоту. Не затрагивала ее высоту и теперешняя ее манера ходить, словно съежившись от холода. Даже нынешнее ее выражение лица, когда она утрачивала контроль над ним, — покорно-тоскливое личико больной обезьянки, — даже оно каким-то образом сочеталось с высотой духа: просто больно было видеть скорбные старушечьи морщинки у губ, мятые веки, напоминающие скомканную бумагу, — просто больно и больше ничего (веки она теперь не красила из-за постоянной их воспаленности). Пожалуй, затрагивало ее высоту одно только ее упорное нежелание жить без надежд: цепляться за надежды, когда их нет, — к этому можно разве что снисходить.

Витя и снисходил. Но это чувство по отношению к Ане он испытывал впервые в жизни.

Ее внезапно возникшее почтение к церкви — это еще куда ни шло, церковь и самому Вите представлялась хотя и бесполезной, но все-таки солидной организацией. Был случай, когда он и сам, изнемогая от душевной боли, выбрел к желтому собору, окруженному перевернутыми пушечными стволами, и что-то толкнуло его войти в двери, над которыми очень чисто выбеленные ангелы держали такой же выбеленный крест. В детстве он прочел несколько антирелигиозных статей, в которых верующие заражались всевозможными отвратительными болезнями через целование образов, и потому церковный запах — воска? ладана? — представлялся ему чем-то негигиеничным. Много больших картин религиозного содержания, много тусклого золота, сводов — в этом было еще и что-то устрашающее. Справа от входа говорил по мобильнику совершенно обыкновенный молодой человек, стоящий за прилавком, на котором были разложены маленькие иконки богоматери с младенцем («избывательница от плохого», прочел он на сопроводительной бумажке) и пучки тонких, неопрятно-желтых свечей. Их покупали самые обыкновенные люди и тут же шли устанавливать их в латунные гнезда — сначала зажигали от уже горящих свечечек, затем расплавляли тупой конец… Они это делали с такой старательностью, обычные люди в самой обычной уличной одежде (все больше женщины, женщины…), что Витю скорчило от жалости. Да к ним, конечно, но от них один шаг и до себя: все мы несчастные брошенные дети, никак не находящие сил смириться с тем, что никому выше нас самих до нас в этом мире нет ни малейшего дела…

А потом он увидел священника в черной рясе, и на его умеренно бородатом лице была написана озабоченность столь земная, что Витя почувствовал — еще чуть-чуть, и он начнет молиться. Возвышенное выражение на лице священника показалось бы ему шарлатанством, а тут человек не изображал больше того, что имеет, — хотите верьте, хотите нет, — и уж так захотелось верить!.

Быстрый переход