— Они должны оседлыми быть, — упрямо повторила Оля. — И, может, даже на будущий год незачем, ребята, Тростянскому путешествовать, — добавила она озабоченно. — То есть зимою, в воображаемом путешествии он может участвовать, но…
В это время к нам подбежал сам Саша, которого живо заинтересовало, кто должен быть оседлым и по какой причине его не возьмут в путешествие и в будущем году.
Оля повернулась к нему, готовая, видимо, это растолковать, но Жора взглянул на неё так, что она, как пишут в подобных случаях, прикусила язык. Затем, восклицая: «Нам нужен арбитр. Сашка, это, слово даю, тебя не касается!» — Жора потащил Олю к Прокофию Семёновичу.
Но Прокофий Семёнович уже объявлял, что вечер рассказов участников путешествия продолжается. Решение спора откладывалось примерно на час. И это было очень неприятно.
Меня не волновало, что Прокофий Семёнович признает Олю правой. Я знал заранее, что он не может её поддержать. Но нехорошо было, что Оля ещё на целый час останется в заблуждении. И волновало, что Оля могла так ошибиться. Как она просто решила Сашину судьбу: в настоящее путешествие не надо ему пускаться, в воображаемое — можно.
Я не сомневался, что Прокофий Семёнович сумеет объяснить Оле её неправоту. Конечно, она поймёт, что была неправа, вслух скажет об этом… И всё-таки я чувствовал, что уже не буду так смотреть на Олю и так мечтать о ней, как тогда вечером, в салоне пароходика, плывшего из Керчи в Феодосию. Это было лишь две недели назад…
Когда вечер окончился, Прокофий Семёнович рассудил наш спор и, как мы ожидали, объявил Оле, что она заблуждается. Не надо смешивать бродяг и путешественников. После года хорошей работы или успешного учения каждый человек вправе провести отпуск или каникулы в путешествии. Это ни в коем случае не может вызвать нареканий.
Прокофий Семёнович снова подтвердил, что в будущем году обязательно возьмёт Сашу в путешествие.
И действительно, дело к этому шло. Хотя в новом году Саша учился неровно — по литературе, истории и географии на «отлично», а по другим предметам иногда и на «посредственно» (по выражению педагогов, у него проявились специальные способности), Прокофий Семёнович и наш директор считали, что он достоин принять участие в очередном походе исторического кружка.
В начале июня вопрос решился окончательно.
А 22 июня началась война. И в самые первые дни войны, когда уходил на фронт мой отец, когда заговорили уже об эвакуации детей из Москвы на восток, когда всё, что занимало меня до 22 июня, стало и очень давним и совсем неважным, — в те дни я успел всё-таки подумать однажды: «…и путешествие не состоится. Какая жалость!.. Не придётся Саше странствовать».
В октябре 41 года в интернат на берегу реки Белой, где я оказался к тому времени, пришло письмо от Прокофия Семёновича. До этого я получал письма лишь от мамы. В этих письмах не было ни слова о наших школьных ребятах.
И вот — письмо от Прокофия Семёновича, толстое, в настоящем, довоенном ещё, наверно, конверте (а мама, как почти все тогда, складывала свои письма треугольниками) с выведенным крупно и твёрдо словом «Москва» внизу.
Прокофий Семёнович писал, что узнал мой адрес у мамы, с которой говорил по телефону, и дальше рассказывал о наших ребятах, «юных историках». Все они — кто раньше, кто чуть позже — пустились в дальние и печальные странствия. Жора Масленников уехал в Новосибирск и живёт там у тётки. Оля Бойко — в Ташкенте, куда она добиралась эшелоном чуть ли не две недели. Некоторые ребята были эвакуированы не так далеко — в Саратов, в Куйбышев. А Саша Тростянский оказался оседлым москвичом — он не уехал никуда.
«До вчерашнего дня, — писал Прокофий Семёнович, — мы с Сашей виделись почти каждый день, так как оба дежурили на крыше школы во время налётов, которые никого в Москве уже не пугают, но мешают выспаться. |