Тамара Леонидовна ежедневно играла какую-нибудь пьесу, то из своего прежнего репертуара, а то и что-нибудь новенькое, ею не сыгранное, вот как сегодня шекспировского «Макбета» например, и сиделки добросовестно помогали ей в этом.
Шаркающие шаги и стук палки то удалялись, то приближались. Квартира большая, просторная, есть где размять старческие ноги, чтобы мышцы окончательно не ослабели. Когда-то в этой огромной квартире их было четверо, потом пятеро, а теперь Любовь Григорьевна осталась вдвоем с выжившей из ума матерью.
Она попросила еще одну чашку кофе, выпила ее не торопясь. Пусть сиделка после обязательного променада уведет мать в ее комнату, тогда и Любовь Григорьевна уйдет к себе.
Наконец шаги стихли, вновь послышалась музыка. Любовь Григорьевна вернулась в свой кабинет, собрала бумаги, аккуратно сложила их в стопку, навела на столе порядок и только после этого села, достала из сумочки конверт и вытащила листок бумаги. За последние три дня она проделывала эту процедуру раз двадцать, каждый раз испытывая глупую, бессмысленную надежду на то, что на листке написано совсем не то, что ей помнится. Ей это просто приснилось, и не было никакой записки, не было этих страшных слов. Она открывала конверт, разворачивала листок и каждый раз убеждалась, что нет, не приснилось, не примерещилось. Все это было. Слова оставались теми же самыми, такими простыми и такими пугающими:
«Как ты думаешь, что будет, если они узнают?»
Москва, осень 1968 года
– Так, хорошо. Теперь посмотрела в окно и вспомнила что-нибудь интимно-романтическое, – деловито скомандовал фотограф по имени Женя.
Надя не удержалась, фыркнула и звонко расхохоталась. Какой же он забавный, этот Женя! Когда Сережа вел ее сюда, он говорил, что они идут в гости к самому великому фотографу-портретисту всех времен и народов, и Надя готовилась увидеть солидного дядечку в усах, бороде и свободном свитере толстой вязки, точь-в-точь как у Хемингуэя на самой знаменитой фотографии, висевшей в те годы почти в каждом доме. Дядечка-фотограф, если он самый великий, должен был, по ее представлениям, иметь густой бас и изысканно балагурить, используя в речи старомодные обороты, вроде «голуба моя», «барышня» или «не извольте беспокоиться». Именно такими рисовали представителей богемы (а кто же фотограф, если не богема?) в современном театре и кино, и зачастую они именно такими и оказывались, уж Наденьке ли не знать, ведь она выросла в семье, где папа – главный режиссер театра, а мама – знаменитая актриса. Поэтому она сначала удивилась, а потом развеселилась, увидев вместо солидного бородатого дядечки в толстом свитере невысокого субтильного плешивого Женю в клетчатой ковбойке с короткими рукавами и в вытянутых на коленках старых брюках. Она ни на минуту не поверила, что этот смешной сморчок сможет сделать по-настоящему хороший портрет, но позировала со всей серьезностью и добросовестно выполняла все указания фотографа, потому что не хотела обижать Сережу. Боже мой, она так сильно его любит, что готова ради него на все, что угодно! А уж такая-то малость…
– А интимно-романтическое – это как? – спросила она, бросив лукавый взгляд на сидящего в углу Сергея.
Сергей поймал ее взгляд и весело подмигнул в ответ.
– Ну, например, вспомни, как он объяснялся тебе в любви или как вы в первый раз поцеловались, – объяснил Женя.
– Он не объяснялся. Это сейчас не модно.
– А целоваться тоже не модно?
– Поцелуи – это буржуазный пережиток. Если люди любят друг друга, они составляют единое целое, а если не любят, то им незачем быть вместе. Что еще вы мне посоветуете вспомнить?
Надя откровенно веселилась, а присутствие Сергея придавало ей храбрости и желания казаться взрослой женщиной. |