Стоило ли ему продолжать чужой путь с чужой клятвой в сердце? Всякому известно, что нет пути труднее и ноши тяжелее…
Но, как ни уговаривал он себя забыть Мангельду и ее историю и двинуться к Султанапуру, ничего путного из этого не выходило. Покоя на душе не было — то виделись ему тоскливые глаза девочки, то воображение рисовало Гринсвельда, сзади коварно вонзающего кол в ее спину, то слышался плеск волн у скалистых берегов Желтого острова. Так что к утру он принял твердое решение — идти за маттенсаи — и более уже не сомневался. И только он прорычал вслух раздраженно: «Нергал с вами, пойду…», как на душе моментально стало легко и свободно, и долгожданный покой согрел его сердце — видимо, усмехнулся про себя варвар, те, с кем, по его мнению, пребывал Нергал, остались довольны его решением… Что ж, если Митра благословляет его на сие деяние, он пойдет к морю Запада, а потом поплывет к Желтому острову… Конан широко зевнул — мысли опять перепутались, стали повторяться; веки отяжелели вдруг после целой ночи беспробудного сна; но варвар не стал задумываться об этом особенно, а повернулся набок, подложил руки под щеку и сладко уснул — первый раз за последние дни со спокойной душой…
Глава 4. Гринсвельд
Н а этот раз он уже не был так спокоен. В приступе бешенства он разодрал на себе длинную синюю тунику кхитайского шелка, а затем и собственную грудь, заросшую черной шерстью так, что не видно было кожи. Кровь, брызнувшая из глубоких царапин, не привела его в чувство — напротив, взбесила еще сильнее, хотя, казалось, сильнее уже некуда. Захрипев, он обвел обезумевшими, побелевшими глазами огромный зал Желтой башни, с рычанием ринулся вон и, скатившись по широким мраморным ступеням, рухнул у каменной статуи Густмарха. Несколько раз двинув головой круглые густмарховые колени, он набил здоровенную шишку на лбу, но пришел немного в себя и, тяжело дыша, поднялся.
И в тот же миг, глянув в бесстрастные каменные зрачки своего бога, рассмеялся.
— О, мой Гу, не побеспокоил ли я тебя? Разведя руки в стороны, Гринсвельд склонился перед статуей в шутовском поклоне, фыркая от душившего его смеха. Он всегда мгновенно переходил из одного состояния в другое, даже диаметрально противоположное, и тем весьма гордился. Ну, в самом деле, кто еще мог после такого припадка бешенства рассмеяться весело и беззаботно? Никто. Только он, Горилла Грин, как совершенно справедливо называли его в Ландхааггенской деревне. Зачатый одной матерью, рожденный другой, он воспитывался третьей — благочестивой и работящей, и ее-то ненавидел более всех именно за то, что она была самым настоящим кладезем доброты, мудрости и кротости, а таких Гринсвельд терпеть не мог с раннего детства. Он знал, кто его отец — черная вонючая тварь из мрака Нергалова царства, безмозглый похотливый демон, вызывавший ужас и отвращение даже у мерзкой обезьяны, что зачала от него Гринсвельда; он знал, кто родил его — отупевшая от бесконечных издевательств рабыня из кхитайского городишки Шепина, тучная, белокожая и рыжая. Гринсвельд помнил ее, смутно, но помнил, особенно ее сплошь покрытые веснушками полные руки. И ее он тоже ненавидел. За все — за то, что она рабыня, за внешность, за тихий голос, за покорный рыбий взгляд… Она была недостойна быть его второй матерью, носить его во чреве — его, Гориллу Грина, красавца с холодной черной кровью в жилах, способного вершить судьбы человеческие, а теперь и обладателя вечно зеленой ветви маттенсаи.
Гринсвельд скачками поднялся по лестнице снова в зал, крадучись, как ходил всегда, подошел к маленькому круглому столику у высокого и узкого окна и, кривя в довольной улыбке толстые губы, протянул руку к маттенсаи. Он поставил ее на самом солнце, но лед на стволе и листьях не таял — все заклинания антархов превратились в прах, в ничто, когда за дело взялся сам Гринсвельд. |