Изменить размер шрифта - +
Он никак не может обитать ни в особняке богатеев, ни в хижине садовника посреди парка во французском стиле. Ни то, ни другое не совпадает с ее представлениями о нем.

Жизнь Глена висит на ниточке, сплетенной в одном из отелей Брюгге, а я уже не могу без него и инстинктивно пытаюсь его защитить. Если моя читательница, оказавшись во Франции, захочет взглянуть, где я живу, — это «я» вырвалось у меня случайно, но слишком уж естественно, — Ришар Глен не имеет права ее разочаровать, и в то же время она не должна узнать в нем критика, чьи статьи ей, возможно, знакомы. Я не имею права загубить возникший у нее образ.

Я вдруг осознаю не без смущения, что слишком активно планирую отношения, которые вряд ли решусь завязать. Да нет, они вообще невозможны, из страха и угрызений совести я отказываюсь от них и рву свое ответное письмо.

Не ожидал, что будет так больно — и это меня удивляет. То же чувство горечи и отвращения я испытал однажды в клинике, когда наш аниматор вслух зачитывал Доминик приложение «Ливр». Он-то хотел как лучше, хотел напомнить ей обо мне и декламировал с алжирским акцентом мои бессмысленно жестокие пассажи в адрес ведущей прогноза погоды, которая опубликовала авантюрный роман. Он не слышал, как я вошел. С комком в горле внимал я своим лапидарным гнусностям, своему обычному сарказму. В той рецензии я по всем правилам распял красивую дуреху, которую торговцы макулатурой, жадные до ее метео-славы, уговорили подписаться под сочинением очередного литературного негра. Заключение статьи было до того оскорбительным, что Брюно Питун снизил голос почти до шепота.

Я прервал эту пытку, положив руку ему на плечо. Он посмотрел на меня, скривившись, недоверчиво качая головой. И сказал мне слова, до дрожи актуальные именно сейчас: «Неужели ты можешь вот так?»

Я смотрю на себя в наклонное зеркало над туалетным столиком. Рядом лежат щетка, расчески и кремы Доминик, на тех самых местах, где она их оставила в то, последнее утро. Забытое эхо, которое я пытался разбудить своим письмом, я ищу теперь в моем отражении. Что сохранилось от Ришара Глена в этих знакомых и безликих чертах, привыкших отражать не состояние души, а то, чего ждут окружающие? Мои глаза тоскливы, даже когда я стараюсь улыбаться, не разжимая губ — такая улыбка отбивает всякое желание поболтать, а тем более, посочувствовать. Каштановые волосы спадают на лоб, искусно скрывая залысины на висках, сросшиеся брови вполне соответствуют моей репутации человека недалекого, а загнутые кверху усы выросли давно, еще до того, как им пришлось прикрывать печальные складки в уголках губ, эти ненавистные следы потерь. Усы у меня густые, ровно подстриженные, как у блюстителей порядка, которым надо хоть чем-то гордиться помимо формы; это носовое украшение, как у корабля, стало для меня одновременно визитной карточкой и прикрытием. Не знаю, выражают ли усы мою индивидуальность или нет — надо бы их сбрить, чтобы определиться. Мои колючки нравились Доминик. С тех пор как она перестала отвечать на поцелуи, у меня появилась привычка, вроде тика, вздергивать верхнюю губу, чтобы чувствовать кончиком носа, как они колются — когда-то они пахли губами Доминик, и я до сих пор тайно храню воспоминание об этом аромате у себя под маской.

Под маской… В кого я ряжусь и что маскирую? Я не знаю, как старели в моей семье, таков печальный или счастливый удел всех сирот и приемышей. Должно быть, лишь в этом вопросе мне порой не хватает биологического родителя. Если он все еще жив, я бы не отказался узнать у него такие подробности: пусть присылает раз в пять-десять лет свою фотографию, мол, вот тебе показания счетчика, вот наш генофонд, сынок. Вот, на что я стал похож и что тебя ожидает, а дальше, как хочешь — уклоняйся, сглаживай, борись.

Последний раз, когда я его видел, ему было примерно столько лет, сколько мне сейчас. Белобрысый верзила в адидасовских трениках, а зимой в куцем пальто с капюшоном подбрасывал меня к потолку с криком «йо-йо», потом усаживал обратно к игрушкам и запирался с матерью.

Быстрый переход