«– Гром, только не пей перед встречей. Охотник терпеть не может, когда при исполнении. И носом не верти. Я его редко о чем то прошу. Сам знаешь, не пересекаемся мы, но ради тебя…
– Вы предупредили его?
– Еще вчера. Сейчас с работой паршиво. Сезон закончился. Он не обещал… но я расхвалил тебя, послужной список озвучил. В общем, не подведи. И попустись немного. Гонор свой убавь.
– Да ладно. Может, и не возьмет.
– Возьмет возьмет. Если, конечно, перегаром нести от тебя не будет. Ты… это. Ты не злись на меня, майор, приказ сверху пришел. Не мог я ничего сделать, да и накосячил ты так, что… прости.
– Знаю я. Все нормально, Петр Андреич. Я уже переварил.
Я врал. Ни черта я не переварил. Смотрел на подполковника Ермолаева, и всю эту богадельню спалить хотелось дотла. И Ермолаеву в рожу плюнуть, потому что трусливой псиной оказался. Пожилой, морщинистой, толстой псиной, которой стыдно стало, и решил хотя бы как то смягчить удар в спину и по протекции куда то устроить, в то же время ни черта не обещая. Вроде как и помог, но сам не при делах. Вот тебе и Ермолаев, который за своих будто горой, а на самом деле – до тех пор, пока не прижмут хвост.
Мне уже под сорок, и я, мент по призванию, вдруг понял, что ни хрена не знаю людей. Притом никого: ни тех, с кем имел дело по работе, ни тех, кого считал родными. Мрази, продажные за разную цену, но продажные. Если задумываться об этом, хочется приставить табельный ствол к виску и щелкнуть затвором, но это было бы слишком просто. Да и табельного оружия у меня уже нет. А ведь я был хорошим ментом. Правильным. Честным. Фанатично любил свою работу. Знал, почему поперли, и не в алкоголе и превышении полномочий дело – сынок генерала Прохорова трахает мою жену (уже бывшую) около года, вот и выперли меня при первом же удобном случае, как и обещал желторотый ублюдок, пока в ногах ползал и кровью плевался. Об этом все знали. Самая любимая, топовая сплетня в отделении. Особенно после того, как последнему я сломал челюсть и несколько ребер, когда тот пытался помешать мне с детьми поговорить. Я бы и мозги ублюдку вынес одним выстрелом между глаз, но в последнюю минуту жена бывшая выскочила (твою ж мать, как же это естественно оказывается – называть ее бывшей), чуть ли не собой ублюдка прикрыла и орала, чтоб я убирался и это ее выбор. При детях, дрянь, при соседях, которые у дверей затаились послушать, и при кудахтающей теще.
«Выбор, да?… Сука продажная» – в лицо ей процедил и пальцы в кулак сжал, чтоб не ударить. Никогда в жизни на женщину руку не поднимал, а сейчас не просто хотелось – чесалась ладонь и зудела. И это не ревность, это какая то дикая пустота и понимание, что вся моя жизнь – какой то гнилой блеф, и даже дома ложь и лицемерие процветали под самым носом. Там, где тыл, и ты свято веришь, что надежней места нет, мне рыли могилу.
Омерзительно до дрожи во всем теле и рвотных спазмов в горле. Особенно когда понял, что они давно. Не вчера и не позавчера, а долбаные десять месяцев трахаются в нашем доме, на нашей постели, да и не только на постели. Все это напоминало дешевую мелодраму. Она ко мне в больницу пирожки носила и на стуле у постели сидела, рассказывая о детях, о том, что Сашка принес двойку по физике, и Таша не слушается бабушку, что надо дочери новые кроссовки купить, а я денег у Геры занял и ей отдал на следующий день, как оказалось, не на кроссовки, а на новые туфли для нее самой, в которых она на свидание со своим пошла, пока я валялся под капельницами.
Застал их лично. С больницы сбежал на выходной, а там, как в лучших традициях анекдотов про рогоносцев, на супружеском ложе совокуплялись моя жена и какой то молокосос со спущенными до колен рваными джинсами и серьгой в ухе, которая подпрыгивала в такт каждому толчку. И сука эта подвывала под ним, точь в точь как выла подо мной неделю назад на этой самой постели. |