Конечно, племя было одно и то же, будь то Запад или Восток. Тем не менее, мне было приятно смотреть на самцов и самок, которые заселяли свои коренные угодья. По тому, как жестко были сжаты их рты, было ясно, что они собирались вечно держаться в этих районах. Возможно, им бы это и удалось, если бы не армия якобинцев-сионистов, которая возникла в пригородах. Эта армия поволокла их на гильотину, несмотря на все их вопли и брыканье. Я представил себе, как все эти восковые дамы и гранитные джентльмены визжат и брыкаются в крытых двуколках евреев, швыряя в них трефное – сырные лепешки и дрожжевое тесто. Эти мысли так меня развеселили, что с первых кадров фильма я погрузился в блаженную дремоту и проснулся лишь тогда, когда раздались аплодисменты. Аплодисменты стали почти бешеными, по крайней мере настолько, насколько могла впасть в бешеный восторг подобная аудитория. Я взглянул наверх и увидел, что прожектор направлен прямо на Джилл, сидевшую в первом ряду балкона.
Все элегантные зрители повернулись в ее сторону, очень неэлегантно вытягивая при этом шеи. Меня вдруг пронзило ощущение потери, и появилось такое чувство, какое бывает у отца, дочь которого только что вышла замуж, а он своего зятя просто на дух не переносит. Или как у любовника, который в конце концов вынужден осознать, что его возлюбленная все равно уйдет к другому. Или как у человека, который уже начал грустить по своему другу еще до того, как тот уехал навсегда.
– Им фильм понравился, никто не шушукался, – сказала Марта. – Обычно такие зрители, как эти, начинают перешептываться.
Мы с Мартой покинули зал. Я не очень уверенно отправился в фойе, чувствуя себя потерянным младенцем.
Джилл была там, наверху, со всеми этими знаменитостями. Мне захотелось немедленно отвезти ее домой, посидеть в ее бунгало, и чтобы она снова вернулась к своим рисункам.
Не успел я зайти в туалет, как меня потянул за руку О'Рейли.
– Этот фильм соберет пятнадцать, а то и восемнадцать миллионов, – сказал он.
Вероятно, он сделал этот подсчет, пока был в туалете, куда направлялся я. И я оказался первым, кого он увидел, выйдя оттуда, потому-то его информация и досталась мне. У Леона было одно безусловное достоинство – он не был снобом. Он крутил в воздухе свой брелок с выгравированными греческими буквами фи, бета, каппа. А глаза его, как в давние времена, излучали горящий свет.
– Гм, а что, если этот фильм уничтожит саму Джилл? – спросил я.
Леон не мог до конца уяснить, что означает слово «уничтожить». По-видимому, испытывая теплые чувства только к своей профессии, он не мог воспринимать ее прозаически. Так, например, Леон был глубоко убежден, что Джуни споткнулась и разбилась насмерть из-за того, что упрямо предпочитала носить обувь на высоких каблуках. Скажи ему кто-нибудь, что Джуни покончила с собой потому, что он, Леон, женился на женщине, которая потом его бросила, его пуленепробиваемое сознание начисто отвергло бы такое заявление.
– Пятнадцать – восемнадцать миллионов ее не убьют, – сказал Леон. – Единственное, что ей сейчас нужно – это сделать вестерн.
– Вестерн?
– Разумеется! Первый вестерн, поставленный женщиной, – сказал Леон. – Все мужчины в Америке почувствуют себя оскорбленными, да и будет из-за чего. В их последнее владение вдруг вторгнется женщина. Вернее сказать, во владение предпоследнее.
– Ну, а что же тогда представляет собой их самое последнее владение? – спросил я.
– Бензоколонки, – произнес Леон без малейшего колебания. – Бензоколонки – это самое последнее владение, принадлежащее представителям мужского пола, строго говоря.
Поза Леона в этот момент была просто прекрасной. |