Герд, который был тогда еще жив, переводил ее выступление для миссис Мюллер. Он был такой умный! Он так много знал и так легко все схватывал. Он раньше работал инженером. Если бы он был жив, может, он сумел бы уговорить этих ребят бить ее ногами не в грудь, а куда нибудь еще. Им ведь все равно куда. Они просто забавляются ее старым телом, как игрушкой.
Женщина, объяснявшая, как замечательны чернокожие, преподавала в университете. Переселение негров в этот район она назвала очень прогрессивным и хорошим делом. И белые, и черные, все тогда культурно взаимообогатятся – так, кажется, она сказала. Но когда здесь начали селиться чернокожие и по ночам уже стало невозможно выйти на улицу, тогда люди из университетов – те, которые объясняли всем, как чудесно жить рядом с черными, – перестали тут появляться. Сначала они перестали появляться по вечерам. Потом, когда сюда переехало еще больше чернокожих, они перестали появляться и днем. Они отправились в другое место, сказал Герд, чтобы объяснять другим людям, как чудесно жить рядом с чернокожими.
Ученые перестали появляться на Уолтон авеню и объяснять жителям, как обогатит их соседство с чернокожими, потому что жители теперь были почти сплошь чернокожими.
Те, кто имел деньги, смогли переехать. Но у Герда уже было не так много денег, и он не хотел беспокоить дочь – позднюю отраду их жизни. Она родилась в Америке. И она такая красивая. А как хорошо она говорит по английски! Может быть, она смогла бы уговорить этих ребят не бить ее маму ногами в грудь – ведь это так больно. А это не расизм? Она не хотела быть расисткой. Расизм – это плохо. Но она не хотела также, чтобы ее били ногами в грудь.
Как жаль, что тут нет чернокожего полисмена. Он бы остановил их. Среди чернокожих есть очень милые люди. Но говорить, что среди чернокожих есть хорошие, не разрешается, так как это будет означать, что есть и плохие.
А это расизм.
А какой это был прекрасный район раньше – тут даже можно было гулять по улицам. А теперь умираешь со страху, когда надо пройти мимо окна, если только оно не забито досками.
Она почувствовала, как теплая кровь из ран на груди стекает по животу, в ощутила вкус крови во рту, и застонала, и услышала, как они хохочут над ее жалкими попытками остаться в живых. Ей казалось, что вся ее спина утыкана гвоздями. Прошло время. Ее больше никто не пинал, ничего в нее не втыкал, и это означало, что они, вероятно, ушли.
Но что им было нужно? Видимо, они нашли то, что хотели. Но в квартире уже нечего было красть. Даже телевизора у них теперь не было. Иметь телевизор – опасно, потому что об этом обязательно станет известно и его украдут. Во всем районе никто из белых – а их осталось трое – не имел телевизора.
Может, они украли эту дурацкую штуковину, которую Герд привез с собой из Германии? Может, они искали именно ее? Зачем еще они могли прийти?
Они постоянно повторяли «Хайль Гитлер!», эти черные ребята. Наверное, они решили, что она еврейка. Негры любят говорить евреям такие вещи. Миссис Розенблум однажды рассказала ей, что они приходят на еврейские похороны, говорят «Хайль Гитлер!» и смеются.
Они не знают, какой был Гитлер. Гитлер считал негров обезьянами. Разве они об этом не читали? Он даже не считал их опасными – просто смешными обезьянами.
В молодости ее обязанностью было учить детей читать. Теперь, когда она стала старухой, умные люди из университета, которые больше тут не появляются, объяснили ей, что она по прежнему в ответе за тех, кто не научился читать. В чем то она, видимо, очень крупно провинилась, раз не все научились читать и писать.
Но это она могла понять. У нее у самой были трудности с английским, и Герду постоянно приходилось все ей переводить. Может быть, эти черные ребята хорошо говорят на каком то другом языке, как и она, и у них тоже трудности с английским? Может, они говорят по африкански?
Она уже не чувствовала рук, а левая половина головы онемела от боли, возникшей где то в глубине мозга, и она знала, что умирает, лежа здесь на кровати, связанная по рукам и ногам. |