Но он ошибся: здесь больше всего ценили спокойствие. Его даже не поместили в зону усиленной охраны. Каким‑то необъяснимым чудом ему предоставили полную свободу перемещений – то есть свободу жариться по десять часов в этом дворе.
Он начинал верить, что здесь за ним стоит ангел‑хранитель. Особенно когда увидел свою камеру. Почти что однокомнатная квартира, квадрат пять на пять метров. Голые стены кремового цвета, цементный пол со скатанной циновкой. Все, что он так любил: чистота и пустота. Справа даже санузел, с душем и унитазом, отделенный низенькой перегородкой, выложенной серой плиткой. Никаких уродливых граффити, никаких дырок в цементе, покрытом картоном во избежание запахов, никаких грязных следов, оставленных прежними узниками, на полу. Все как новенькое.
И главное, он один. Никаких человеческих отбросов, никаких вонючих товарищей по несчастью, никаких онанистов по соседству, как в «Т‑5». Не было даже сокамерника, чтобы разделить с ним этот дворец. Такая изоляция воспринималась не как мера безопасности, а как настоящая привилегия.
Когда надзиратель принес мыло и полотенце, Реверди спросил, кому он обязан всем этим, но тот лишь пожал плечами, давая понять, что не знает,
– Это меню для европейцев.
Где‑то рядом прозвучала французская речь. Реверди повернул голову: рядом с ним возник невысокий мужчина в свободно болтающейся футболке.
– Сыр, – добавил он. – Это небольшой «бонус» для людей с Запада.
Он уселся по‑азиатски, на пятки. Жак открыл было рот, чтобы рявкнуть ему «заткнись», но одумался. Другие заключенные во дворе наблюдали за ним. Лица тамильцев, словно вырезанные из обожженной коры, шафрановая кожа малайцев, медная – китайцев. Он много лет жил бок о бок с этими народностями. При одной мысли о том, чтобы заговорить с ними, снова иметь дело с их языком, их маниями, их предрассудками, его охватывала тоска. Француз – это другое дело.
Он улыбнулся, не отвечая. Человек был совсем маленького роста. Он напомнил Реверди крошечную серую обезьянку, из тех, что живут в лесу группами, чтобы лучше защищаться. Его лицо, словно из дубленой кожи, было ужасным. Разбитое, изломанное, все в каких‑то провалах. Создавалось впечатление, будто над ним поработали бритвой или он стал жертвой американского рестлинга. Эта голова с вмятинами вызывала ассоциации с Четом Бейкером. Лицо этого «крутого» певца и трубача, в молодости отличавшегося томной красотой, с годами постепенно скукоживалось и сморщивалось и в конце концов, стало каким‑то искривленным, как будто вдавленным внутрь, с глубоко провалившимися глазами. Безобразие заключенного на этом не заканчивалось: из‑за шва на заячьей губе левая сторона его лица казалась парализованной.
– Меня зовут Зрик, – сказал он, протягивая руку.
Реверди пожал ее:
– Жак.
– Не надо представляться. Ты здесь уже звезда.
– Еще французы есть?
– С тобой нас двое. Есть еще два англичанина, один немец, несколько итальянцев. Больше европейцев нет. Мы тут все за наркотики. Большинство пожизненно. Меня приговорили к вышке. За тридцать граммов героина. Но потом мне изменили меру на двадцать лет. Если буду умницей, выйду лет через десять–пятнадцать. Никто не жалуется. Все лучше, чем в петле.
Эрик замолчал, явно жалея, что заговорил с Жаком о виселице. Он уселся на землю поудобнее и начал ковырять ногти на ногах.
– Повезло, что мы французы. Из посольства каждый месяц присылают врача, чтобы проверить, как наше здровье. Нас не лупят. Надзиратели отыгрываются на индонезийцах или на тех, у кого нет посольства в Малайзии. – Он захихикал, не отрывая глаз от своих пальцев. – Им достается о‑го‑го!
Жак наблюдал за сгрудившейся под галереей группой охранников в темно‑зеленой форме, с дубинками в руках. |