Пальцы болели, глаза слезились, сопротивление нарастало. Норман вспомнил слова Тэнси в ту ночь, когда она отреклась от колдовства: «В чародействе существует правило реакции, нечто вроде отдачи в пистолете…»
Одиннадцать пятьдесят две.
Огромным усилием воли он отогнал мысли и воспоминания и сосредоточился на узле. Пальцы начали двигаться в странном ритме – ритме Девятой сонаты. Все, завязан, голубчик!
Комната погрузилась в полумрак. Истерическое помутнение зрения, поставил диагноз Норман; к тому же системы энергообеспечения в маленьких городках вечно выкидывают всякие фортели. Почему-то стало очень холодно, так холодно, что ему почудилось, будто он видит пар, который вырывается у него изо рта. И тишина, полная, мертвая тишина. В этой тишине отчетливо разносился стук сердца Нормана, которое лакейски подстраивалось под грохочущую бесовскую музыку.
И тут, в миг дьявольского, парализующего душу озарения, он понял, что это и есть истинное колдовство. Не вздорная болтовня о нелепых средневековых ухищрениях, не изящные пассы, но изнурительная борьба за то, чтобы удержать в повиновении призванную мощь, лишь символами которой были те предметы, какие лежали перед ним на столе. Норман ощутил, как за стенами номера, снаружи его черепа, за непроницаемыми стенами рассудка собирается и разбухает нечто грозное и смертельно опасное, ожидающее одной-единственной ошибки, чтобы сокрушить его.
Он не мог поверить. Он не верил. И все же вынужден был поверить.
Но устоит ли он? Вот вопрос.
Одиннадцать пятьдесят семь. Без трех минут полночь. Норман принялся складывать принадлежности своего колдовства на лоскут фланели. Игла прильнула к магнетиту. Ну и ну! Они ведь находились в футе друг от друга! Норман посыпал предметы кладбищенской землей: песчинки шевелились под его пальцами, словно личинки насекомого. Чего-то не хватает. Он порылся в памяти, но та подвела. Он хотел перечитать текст, но порыв неизвестно откуда взявшегося ветерка разбросал кусочки бумаги по столу. Неведомые силы возликовали, Норман уставал тягаться с ними. Схватив наудачу одну бумажку, он различил слова «платины или иридия». Норман раскрутил ручку, отломил перо и добавил его в груду предметов на фланели.
Он встал напротив метки на столешнице, означавшей восток; руки его тряслись, как у пьяницы, зубы громко стучали. В комнате было совсем темно, если не считать лучика голубоватого света, который выбивался из-под шторы. Неужели фонари теперь заправляют парами ртути?
Внезапно фланелевый лоскут начал загибаться наподобие нагретого желатина и сворачиваться с востока на запад, по ходу солнца.
Норман успел, прежде чем он свернулся до конца, ухватить его за край, а потом – пальцы онемели настолько, что фланель для них словно превратилась в металл, – скатал против солнца.
Тишина сделалась оглушительной, поглотила даже стук сердца. Норман сознавал: нечто настороженно дожидается его приказа, пребывая почти в полной уверенности, что он не сможет ничего приказать.
Послышался бой часов. Или то были не часы, а звучало само время? Девять… десять… одиннадцать… двенадцать…
Язык Нормана как будто прилип к пересохшему нёбу. Слова толпились в горле, будучи не в силах выбраться наружу. Потолок комнаты словно слегка опустился.
– Останови Тэнси, – выдавил Норман. – Приведи ее сюда.
Впечатление было такое, будто в Нью-Джерси произошло землетрясение: комната закачалась, пол ушел из-под ног, мрак стал совершенно непроглядным. Стол – или что-то поднимавшееся со стола – ударил Нормана, и он повалился на что-то мягкое.
Затем все вдруг успокоилось. Так уж заведено: напряжение сменяется вялостью. Свет и звук возвратились. Норман лежал поперек кровати, а посреди стола валялся крошечный фланелевый сверток.
Норман чувствовал себя так, словно перепил на вечеринке или нанюхался кокаина. |