Изменить размер шрифта - +

Я вышел за лагерь, откуда смотрел утром на сгоревшее Плахино, и вновь почувствовал тот полудетский страх. Казалось, темный силуэт дома отдалился и окна уже блестели холодным стальным светом. Вспомнился эпизод, когда мне было года четыре и я со старшими пацанами ходил заглядывать в окна к старику Макарушкину. Старик жил на выселках, за поскотиной. Ничего в нем особенного не было, но он слишком долго умирал и не мог умереть. Мы забирались во двор с покосившимся гнилым плетнем из тальника, лезли на завалинку и смотрели через стекла в избу. В полумраке я видел закоптелый зев русской печи, черный, таинственный, хомут, висящий на косяке двери, огромные растоптанные самокатки, торчащие подошвами с полатей. На этих полатях, говорили, и лежал старик Макарушкин. Смотреть в окно было страшно, но я не мог оторваться и лип к стеклу дольше всех. Если Макарушкин замечал нас, то звал кого-нибудь из старших, а мы убегали за плетень. Пацаны заходили в избу, чем-то помогали старику, а затем мы выдергивали палки из ограды и начинали сражаться, как на шпагах. Забор постепенно становился щербатым, кое-где повалился на землю, но пацаны говорили, что он все равно старику не нужен, потому что он скоро помрет. Двор вокруг тоже зарастал чертополохом и крапивой, которую по весне наши матери выкашивали на корм свиньям. Когда Макарушкин умер, мы больше не ходили на выселки и лишь смотрели издалека. Мне почему-то всегда виделся печной чувал и хомут – вещи для меня таинственные, необъяснимые, хотя у нас в избе была такая же печка, но там был огонь, а хомут я видел только на лошади, привык видеть. У старика же коня не было.

Мне представился Худяков, чем-то напоминающий старика Макарушкина: желтый, небритая седая щетина по ввалившимся щекам, дрожащие пальцы, рваная душегрейка с огромными карманами, – и я почувствовал, что меня тянет пойти к его дому и, как в детстве, заглянуть в окно…

Собаки Худякова стали прибегать к нам каждое утро, однако хозяин деревни так и не появлялся. Мы начали работать. Рубщики прямо от стана потянули профили, по которым поползла наша буровая установка, смонтированная на вездеходе. Когда отбурили первую скважину, я принес взрывчатку, опустил заряд, приготовил взрывную машину и стал ждать геофизиков, у которых, как всегда в начале сезона, что-то не клеилось в аппаратуре. Я был единственным взрывником в партии, и мне приходилось меньше работать, чем бегать с профиля на профиль. Я отстреливал одну скважину, хватал новый заряд и шел в другую бригаду. Выходило, что от меня зависела работа партии, меня всегда ждали с нетерпением, помогали, разговаривали любезно, и я даже иногда покрикивал: быстрей, быстрей, чего копаетесь. Слушались лучше, чем Пухова. Работа мне нравилась. В армии я служил сапером, где меня обучили взрывному делу, и после демобилизации сунулся было на стройку, но мне это быстро надоело, и я пошел в геофизический трест. Там, помню, кто-то пошутил, дескать, рожденный разрушать – строить не может. Однако я вовсе не собирался всю жизнь взрывать, хотя взрывал на благо строительства. Сразу после армии поступил на журналистский и тешил себя надеждой уйти со временем в областную молодежку. Там меня встречали всегда ласково, давали советы, просили написать какой-нибудь очерк о передовике, но принимали только как взрывника, а не журналиста. Поэтому я учился со злостью. Контрольные писал в поле, таскал за собой два ящика книг, ждал нетерпеливо конца сезона, торопился с профиля на профиль, подгоняя геофизиков, которые таскали на себе ящики с сейсмографами, аппаратами нежными и хрупкими. Вечно у них что-то заедало, отказывало, не писало.

Наконец геофизики настроились, и я крутанул ручку сирены. Залегли буровики между гусениц вездехода, попадали в траву рубщики, лег на живот топограф возле кочки с прошлогодней брусникой, прижимая к боку теодолит. Теперь слово было за мной. Я подключил аккумулятор и надавил кнопку взрывной машинки. Из скважины хлестанул столб грязи, дрогнула земля, полетела пихтовая игла, сбитая волной.

Быстрый переход