Я так долго молчал, что мама успела догадаться, какой будет ответ, и в принципе можно было вовсе не отвечать.
— У Эдгара один глаз стеклянный, — сказал я.
Мама опешила.
— Стеклянный?
— Да. Правый глаз. Можно его вынимать и мыть под краном.
Мама опять посмотрела на нашу с Эдгаром фотографию, а отец полистал пачку и достал другой снимок, каким мог меня помучить.
— Глянь-ка сюда. Ты щелкнул нас в саду.
Фотографию я мог разглядеть прямо отсюда, с порога. Мама с отцом под яблоней в несодденском саду. Помню, моя рука с фотоаппаратом дрожала. Я стоял в обратной волне фьорда. И до сих пор стою в этой обратной волне, в потоке деревянных щепок, обломков и медуз. Плечи у мамы загорели. Никогда раньше я не видел ее в таких красках. У отца половина лица бледная, из-за кепки, которую он носил. На часах у него ровно 5.12, вторник 12 июня. И этот точный час, выкраденный из времени и хранимый здесь, внезапно напомнил мне о мусорщике, который забирал все ненужное, и у меня так закружилась голова, что пришлось опереться о косяк, чтобы не пасть еще глубже.
— Что с тобой? — спросил отец.
— Со мной? А что со мной может быть?
— Ты какой-то не такой.
Я разозлился. Растерялся и разозлился, когда отец так заговорил.
— Не такой? Как это?
— Ну, в последнее время ты какой-то странный, по-моему.
Я сжал кулаки и чуть не выкрикнул:
— Странный?
Тут мама тоже подняла голову, с удивленной улыбкой.
— Как ты сказал? — спросила она.
— Как я сказал? Вы что, совсем поглупели?
Отец отложил фотографии и смотрел на меня.
— Повтори, — сказал он.
— Что?
— Странный.
Надо с этим кончать. Это невыносимо.
— Странный, — сказал я.
Мама с отцом захлопали в ладоши, вскочили, замахали руками, словно я заблудился на другом конце земного шара и наконец-то нашелся.
— Ты научился выговаривать «р»! — воскликнула мама.
Отец положил руку мне на плечо.
— Будь добр, скажи еще разок, — попросил он.
— Странный, — сказал я.
Отец широко улыбнулся.
— Черт побери, ты так раскатываешь «р», что прямо в ушах звенит.
Сейчас он бросится меня обнимать, и я вдруг сообразил, что его очень беспокоил мой речевой дефект, что он стыдился сына, который не умел говорить чисто, и наверняка именно поэтому держался так холодно, когда я заходил к нему в банк, и уводил меня куда-нибудь подальше, где никто не слышал моих картавых, смехотворных «р», попросту стыдился за меня, а вероятно, и за себя. И чтобы избавить нас от этой неловкой и весьма щекотливой ситуации, пока отец не успел обнять меня за то, что я умею говорить «р», мне придется еще раз обратиться к Джиму Моррисону, вокалисту и автору текстов группы «Дорз», хоть это и выходит за временные рамки данного повествования, то есть за пределы осени 1965 года, когда никто еще слыхом не слыхал об этой ломающей все рамки, невозможной американской группе. Но все рассказы имеют течь. Полностью герметичных рассказов не бывает. Рассказ — это сито, сквозь которое утекают секунды. И сперва я должен вернуться во времени еще дальше, точнее к восьми годам, к тому дню, когда пошел в школу. С новым ранцем, в новых брючках, в новой вельветовой курточке, с новой прической, в новых башмаках, я был новенький с ног до головы, как и все остальные ученики, и все мы по-своему сияли друг перед другом на школьном дворе. Я держал маму за руку. И каждый держал за руку свою маму. Наконец настал мой черед поздороваться с классной руководительницей, милой барышней Кристенсен, из Сволвера. |