И больше ему недостало мужества заступиться за собаку. Мужик размозжил бы его, как бьющуюся об оконное стекло надоедливую муху. — Да мать вашу! — выругался Рад, повернулся и быстро зашагал обратно — откуда они пришли с Павлом Григорьичем, — прочь от места казни, причиной которой, не желая того, и стал.
— Слава! — окликнул его Павел Григорьич. — А керосинчик-то мне донести бы?
Рад, не оборачиваясь, махнул рукой. Тащите сами — недвусмысленно означал его жест.
— Нехорошо, Слава! — снова прокричал Павел Григорьич. — Уж сколько пронесли, чуть-чуть осталось…
На этот раз Рад уже не ответил — даже и жестом. Ему хотелось оставить место собачьей казни как можно скорее. К его стыду, хотя и попытался отбить баскервилью от мужика, втайне он был рад, что все произошло так. Если бы не вилы кудлатого, как эта баскервилья повела бы себя, когда очухалась? Страх, сквознячком просквозивший под ложечкой, когда собака, вылезши из-под ворот, неслась на него, спустился сейчас из груди в левую ногу: икра ее мелко дрожала, унять дрожь было невозможно, и нога подволакивалась.
* * *
Несколько часов спустя Рад сидел на высоком крутящемся стуле перед барной стойкой дачной гостиной с бокалом мартини в руках и разговаривал с сидевшей на соседнем стуле черноволосой сероглазой прелестницей в туго обтягивающих ее небольшой круглый зад синих джинсах. Кроме того, что черноволоса, сероглаза и в синих джинсах, прелестница была еще в легкой шерстяной бордовой кофточке на голое тело — с таким глубоким вырезом, что соблазнительные округлости ее поднятых невидимым лифчиком грудей выглядывали на белый свет едва не до сосков. Впрочем, во взгляде, каким она смотрела на Рада, была и та природная серьезность, что свидетельствовала о несомненном уме. Она весь вечер откровенно выказывала ему свое благорасположение, это настораживало Рада и одновременно было приятно. Она принадлежала к тому типу, который всегда нравился ему — с лету. Что ж, возможно, и он принадлежал к ее типу. Было бы невероятно, чтобы она оказалась от тех, от кого он прятался. А вот ее тип был еще тем типом. Если бы ей достало зоркости, она бы увидела, что, несмотря на вполне целые штаны, он сидит тут перед ней с голой задницей. Так и сверкает ею.
У нее самой, судя по тому, что она тусовалась с Полиной, это место было прикрыто вполне надежно. С Полиной тусовались только такие, других около нее быть не могло. Уж кто-кто, а Полина голодранцев чуяла за версту. У нее был нюх на неблагополучие, и запаха его она не переносила. Как запаха случайно оказавшегося рядом бомжа. Рада можно было считать исключением. Вроде какого-то чистого бомжа. Хотя, возможно, и нет. Возможно, он пока шел по разряду людей, на которых крест еще не поставлен. Хотя бы потому, что ее муж все же водился с ним. Пусть и в качестве сторожа их загородного дома. Но все же и не простого сторожа.
Черноволосая прелестница была галеристкой. Не устроительницей выставок, а именно галеристкой — хозяйкой, собственницей, держателем помещения, бизнесменшей. Во всяком случае, так она себя представила.
— Художники, знаете, совершенно не в состоянии объективно оценивать свое творчество, — говорила она Раду. — Им кажется, вот они напишут пейзаж, или там натюрморт, или абстрактную композицию — и тут же у них оторвут это с руками, осыпят их долларами. А на самом деле никому этот их пейзаж-натюрморт сто лет не нужен, за пять копеек они его никому втюхать не могут. Художников приходится пасти как овец. Сами они тучного пастбища ни в жизнь не найдут. Смотрят, казалось бы — вот оно, а они не видят.
— Вы их пасете, а потом стрижете, — сказал Рад.
— О, это еще как сказать, кто кого стрижет. Творческие люди так корыстны… Сделают на рубль, а получить хотят на десять тысяч, не меньше. |