Бледно-зеленым, гротескным — и злобно одушевленным растительным портретом Матери Алексы.
Лепестки, напоминающие упругую пористую резину или мертвую человеческую кожу, изгибались и корчились: классная дама, кривляясь, закатывала слепые белесые глаза, похожие на вареную фасоль, вздергивала брови в издевательском удивлении — и потянулась к Лансу бесконечным шершавым языком, из которого у самого его лица вдруг полезли желтоватые пупырышки тычинок.
Зрелище было отвратительным, но с Матери Алексы оно только началось.
Усы-удавки впились в шею до пронзительной боли, Ланс задохнулся и закашлялся — и из второго цветка, из фаллического бутона, лопнувшего на конце с брызгами светящегося гноя, вылезла всклокоченная голова батюшки в зеленых космах извивающихся усиков. Почти одновременно с ним рядом расцвели отец Хэлла, тетушка Гита, мамина подруга, и — к ужасу Ланса — его собственная бабушка. Серо-зеленая, лысая, мертвая голова директора школы на длинном стебле закачалась над ними, таращась выпученными шарами пустых глаз; мутный сок тягучими каплями тек у него с подбородка, как слюни. Ланс содрогнулся от рвотного позыва — и усик из директорского уха заломил его руку к лопатке так, что хрустнула кость. А вокруг парили добропорядочные лица истинно верующих — маски мелкой злобы, похоти, жестокости, глупости — и выглядели так естественно, будто именно эти зеленые монстры настоящие, а те, их спящие двойники — греза или галлюцинация. Каждое лицо — тычинки и пестики, лица — гениталии хищных растений, лица, беспощадно откровенные, как гениталии, в лицах столько же души, сколько в гениталиях…
Из-под удавок брызнула кровь. Гибкие стебли вытянулись шеями, цветы-лица потянулись к Лансу, к его крови, как к воде. Ланс задергался, чувствуя себя мухой в паутине, но эти беспорядочные движения изрядно напоминали конвульсии: он кашлял, пытаясь вдохнуть хоть глоток воздуха, а зеленые щупальца струнно натянулись, не подаваясь ни на миллиметр. Шелест трущихся друг о друга листьев показался умирающему Лансу насмешливым шепотом, а мутные фонари в туманных ореолах затопили темноту ослепительным багрово-белым светом…
Удавка лопнула, хлестнув Ланса по лицу, как хлыстом — жгучая боль привела в чувство, и он снова закашлялся до рвоты, смутно осознавая, что может вздохнуть. Растения еще шептались и хихикали — но Ланс сквозь собственный мучительный неудержимый кашель слышал мокрый хруст, треск, щелчки — и как будто человеческие голоса. Боль от врезавшихся в кожу щупалец казалась нестерпимой, в глазах плыли радужные круги, а легкие просто разрывались на части — но горло освободилось, а через несколько мгновений стало чуть свободнее и груди. Воздух рвал гортань наждаком; Ланс отчаянным волевым усилием заставил себя поднять голову — и увидал сквозь кровавый туман, как Лиса кромсает широким мясницким ножом растительную имитацию Матери Алексы, а та корчится, брызжет зеленой кровью и изворачивается, словно резиновая.
Это бред, подумал Ланс — и сознание погасло.
— Пупсик, плесни ему минералки на морду, — сказал Хэлл под самым ухом, но этому совету не вняли.
Пластмассовое горлышко бутылки стукнулось о зубы Ланса — и он жадно глотнул. Вода охладила горящее горло, глотать было больно — но пить нестерпимо хотелось. Ланс выпил довольно много, потихоньку приходя в себя; мало-помалу в голове прояснилось.
Я еще живой, подумал Ланс. Удивительно…
Он полулежал на расплющенной картонной коробке, под фонарем, очевидно, неподалеку от супермаркета. Все тело, особенно спина, плечо и правая рука, разламывалось от тянущей боли. От яркого света в глазах плыли радужные круги, но еще чуть погодя, Ланс рассмотрел, что бутылку с водой держит Лиса, присевшая рядом на корточки.
Хэлл сидел рядом, прямо на мостовой; его шарф, плащ, лицо были сплошь заляпаны зеленым, что делало его похожим на какого-то лешего или тролля. |