Тимоша русич и смотрит, как ляхи разоряют российские города и деревни, а копыта их коней вытаптывают российскую землю… Смерть российскому мужику несут гусары и жолнеры. Так отчего Тимоша им пособник? Не доведи Бог убивать русичей!
Поделился сомнениями с атаманом, но походный рассердился:
— Забудь о том, ты королю служишь…
И был месяц изнурительной дороги, когда хлестали дожди и в грязи по ступицу застревали обозы. Сушились и обогревались у костров, спали на еловых ветвях или в седлах и подтягивали животы на жидком кулеше. В Вязьму въехали уморенные, и Ходкевич приказал полкам сделать недельный привал.
Каневцам места в посаде не досталось, и походный атаман дозволил казакам жить на постое, по ближним деревням. Десяток каневцев облюбовали деревеньку верстах в трех от Вязьмы. Пяток изб, обнесенных жердевым тыном, лепились к лесу. В деревне старики и старухи да бабы с ребятишками. Глухой беззубый старик прокричал Тимоше:
— Почто же ты, сын, с ляхами, ты-то не шляхтич? Тебе бы в земском ополчении место!
Вконец разбередил старик Тимошину душу. Как жить ему?
Зимой ледяно выстудило келью, и на толстых бревенчатых стенах у зарешеченного оконца — иней мучным налетом. Даже весеннее тепло не проникает в келью.
Зябнет Гермоген, не греет кровь его дряхлое тело. Ему бы в трапезную, где печь гудит, к огню поближе, но стража у дверей.
Давно уже никто не переступает порог его кельи. Но на Сретенье явился вдруг Струсь. Разговор повел сначала по-доброму:
— Слыхал ли ты, поп, что шведы заставили новгородцев присягнуть королевичу Филиппу? Отпиши им, пускай сохраняют верность Владиславу.
— Не звал я вас, латиняне, и не получите моего благословения. Не соглашусь яз ни на Филиппа, ни на Владислава. Оставь меня, не вводи во грех!
Струсь зло рассмеялся:
— Эй, стража, не давайте попу еды, может, поумнеет!
Перевалило на вторую половину февраля-снежника. Тихо угасала жизнь патриарха…
Скончался непримиримый и упрямый, несговорчивый и несломленный владыка Гермоген, а к Москве подтягивались две силы.
Гонсевский на Думе объявил:
— Панове, крулю угодно видеть гетманом над рыцарством, какое в Московии, вельможного пана Ходкевича.
Оставив Кремль на полковника Струся, Гонсевский вместе с боярином Михайлой Салтыковым отъехал в Речь Посполитую…
К концу подходило и время, отведенное историей «Семибоярщине»; коли победит коронное войско, на московский трон сядет Владислав либо сам Сигизмунд; ополчение одолеет — Земский собор царя изберет…
Андрейка еще спал, а Акинфиев уже двери кузницы открыл, горно раздул. В избах затопили печи, потянуло дымом. Артамошка подумал, что с той поры, как ушли из-под лавры Сапега и Лисовский, все здесь изменилось, Клементьево заново отстроилось. С западной стороны от монастыря, по настоянию Дионисия и Авраамия, на возвышении, именуемом горкой, срубили первые домики, и городились дворы Пушкарной и Стрелецкой слобод. Мастеровые из сельских и монастырских стараются, не кому-нибудь возводят — стрельцам и пушкарям, защищавшим лавру.
Дома получались ладные, высокие, с подклетями, с резной обличкой. Рамы оконные пузырями бычьими затянуты.
Встал Акинфиев на пороге кузни, залюбовался. Вот-вот застучат топоры, запахнет смолистым духом, а землю на стройке усеет свежая щепа.
Мужики возвращению Артамошки обрадовались и хоть знали: скоро уйдет кузнец с ополчением, — но работы натащили — знай поторапливайся.
В первый вечер Пелагея обрадовала Артамошку: воротишься, сказала, стану твоей женой…
Доволен Акинфиев, Андрейка тоже в коий раз заявил: освободим Москву, к Варварушке вернусь.
«Человек не медведь-шатун, — думает Артамошка, — он пристанище постоянное иметь должен». |