Изменить размер шрифта - +

Обычно утром после секса – будто опять лотоса поел, весь такой мягкий и ветер в голове, как похмелье наизнанку, вся боль – в мире снаружи, все тело блаженно звенит. Отложенная реакция? А вот. В коммуну? Раздумывая, отыскать их или обойти, он наткнулся на питьевой фонтанчик.

Он сплевывал подернутые кровью янтарные сгустки. Вода уволакивала их из галечной чаши. Затем вышли зеленоватые и по-прежнему клейко-кровавые. Он сквозь зубы пенил воду, горчившую тем, что скопилось под языком, и сплевывал, сплевывал, пока слюна не очистилась. Губы покалывало. Да, и стало получше.

Он ушел от фонтанчика, озирая серость; в животе прохладнее, ножи шелестят о джинсы. Поперек дамаска сомнений и колебаний – серебро внезапной радости.

Что-то… Он пережил.

Он скакал по холму, в восторге не замечая ни сердца, ни кишок, ни прочей своей беспокойной механики. Мягкая исступленная серость, и он двигался сквозь, в зыбко-зигзагах цепочки, и дым на языке был сладок, и он летел над пыльной травой.

Долгая металлическая нота согнулась, обломилась в следующую. Кто-то играл на гармошке – серебро? Артишоки? Любопытство искривило, изогнуло вниз уголки губ.

Цветом за пределами серого спектра музыка заливала деревья. Он сбавил темп и, дивясь, ступил под них. Травяные лужи глушили шаг. Он хмурился налево и направо и был очень счастлив. Ноты свивались с ветвями в вышине.

На дереве? Нет… на холме. Он обогнул валуны – они взбирались в гору. Музыка доносилась сверху. Он вгляделся в лиственно-серое и веточно-серое. Вообрази картину: гармошка отрывается от губ, а дыхание (оторвавшись от губ) становится смехом.

– Привет, – смеясь, окликнула она.

– Привет, – ответил он, но ее не увидел.

– Всю ночь гулял?

Он пожал плечами:

– Ну как бы.

– Я тоже.

Пока он сообразил, что не знает, далеко ли до нее, она снова засмеялась, а смех вновь превратился в музыку. Играла она чудно́, но хорошо. Он сошел с тропы.

Карабкался, размахивая правой рукой (плененной), цепляясь за деревца левой (свободной).

– Эй!.. – потому что он поскользнулся, и она умолкла.

Он выпрямился и полез дальше.

Она снова заиграла.

Он остановился, когда ее открыли первые листья.

Она подняла яблочные глаза – яблочно-зеленые. Склонив голову, не отрывала губ от металлической гармоники.

Землю вокруг охватывали корни толщиной с ее руки. Спиной она прислонялась к большому стволу. С одной стороны листва скрывала ее целиком.

Она надела рубашку. Груди по-прежнему хороши.

Горло у него перехватило. Теперь он чувствовал и кишки, и сердце; и прочие мелкие боли, что обозначали его шкуру. Это глупо – бояться… деревьев. И все равно лучше бы он повстречался с нею в скалах. Он сделал еще шаг по склону, широко раскинув руки, и она высвободилась из листвы – лишь один бурый листик прижимался к ее кроссовке.

– Привет…

Подле нее лежало одеяло. Отвороты ее джинсов истрепались. На рубашке, сообразил он, пуговиц и нету (серебристые люверсы на ткани). Но сейчас она наполовину зашнурована. Он посмотрел в просвет между шнурами. Да, очень хороши.

– Ребята тебе вчера не понравились? – Она подбородком указала куда-то там в парк.

Он снова пожал плечами:

– Они же станут меня будить и к работе приставят.

– Они не станут, если притвориться, что спишь. У них не очень-то кипит работа.

– Ешкин кот. – Он засмеялся и шагнул выше. – Вот и мне показалось.

Она свесила руки с колен.

– Но они славные.

Он глядел на ее щеку, ухо, волосы.

– В Беллоне так сразу и не освоишься.

Быстрый переход