|
Очень сильно. Но у этого ниггера язык грязный, как помойка, и он этим языком только помои и лил. Он, я так думаю, даже не знал, что такое интервью в газете. Не, цветным было трудно, я понимаю. Но если охота помочь, нечего печатать картинку, где самый здоровый и черный негритос на свете лапает маленькую семнадцатилетнюю блондиночку, а потом еще две полосы разглагольствует, как ему было приятно, и каждое второе слово «бля», или «ебёнть», или «йи-ха», и как он себе еще отхватит, вот только случай выпадет, и какая ему настала лафа, когда все легавые разбежались! Если хочешь помочь, так не делаешь, правда? А из-за этой статьи Харрисон – Джордж Харрисон его зовут – для всех ниггеров, что на Джексоне остались, прямо герой; и, кажись, чуть не для всех остальных тоже. Сразу ясно, что за люди тут у нас обретаются.
– Но вы этого всего не видели?
От этого Фауст отмахнулся.
– Тут еще один цветной есть, с Юга, воинствующий правозащитник какой-то… мистер Пол Фенстер, кажись? Приехал, примерно когда все и случилось. Калкинз его тоже знает, я так понимаю, много пишет про его работу. Намерения-то у человека, небось, добрые; но как ему с этой историей про Джорджа Харрисона быть? Оно и к лучшему, – он повертел головой, – что ниггеров на Джексоне осталось не страх как много.
Раздражение и любопытство он разрешил вежливым вопросом:
– А с чего началось? Волнения с чего начались?
Жуакин сильно склонил голову набок:
– Да понимаешь, всей истории никто толком не знает. Рухнуло что-то.
– Чего?
– Одни говорят, что дом рухнул. Другие – что прямо посередь Джексона упал самолет. Еще кто-то – что, мол, какой-то пацан залез на крышу «Второго Сити-банка» и кого-то оттуда уложил.
– Кого-то убили?
– Насмерть. Вроде на крыше был белый пацан, а пристрелили черного. Ну и они устроили волнения.
– А в газете что писали?
– Примерно то же, что я сказал. Никто не знает точно, что случилось.
– Если бы упал самолет, кто-нибудь знал бы.
– Это в самом начале было. Тогда бардак был сильно хуже. Много домов горело. И погода – не разбери-поймешь. Люди еще пытались выбраться. Народу было много, не то что сейчас. И все напуганы.
– Вы тогда были здесь?
Жуакин сжимал губы, пока усы не слились с бородой. Покачал головой:
– Я только слыхал про статью в газете. И про снимки.
– Откуда вы?
– Ааааа! – Фауст с притворным укором потряс пальцем. – Научись не задавать таких вопросов. Это невежливо. Я же о тебе не спрашиваю, правда? Я представился, а твоего имени не спросил.
– Извините, – опешил он.
– Тут много таких, которые расстроятся – жуть, если спросишь, что с ними было до Беллоны. Лучше уж я предупрежу, чтоб ты не вляпался. Особенно, – Фауст приподнял бороду и приставил большой палец к ожерелью, – те, у кого такие штуки. Как мы. Небось, если я спрошу, как тебя зовут, или сколько тебе лет, или почему у тебя орхидея на ремне, например, ты на меня осерчаешь. Не так, что ли?
В животе – невнятный неуют, точно воспоминание о боли.
– Приехал я из Чикаго. До того был во Фриско. – Фауст наклонился и оттянул штанину клешей. – Дедушка-йиппи, ага? Странствующий философ. Достаточно тебе?
– Извините, что я спросил.
– Да ничего. Я узнал, что в Беллоне – самый эпицентр всего. Теперь-то наверняка. Я здесь. А этого достаточно?
Он опять в замешательстве кивнул.
– У меня была хорошая честная работа. |