Изменить размер шрифта - +
 – Я просто спросил. – В свете из мерцающего окна этажом выше, в легком дыму он увидел, что и она улыбается.

Мюриэл впереди залаяла.

И что вложил я в толкование расфокуса как хаос? Эту угрозу: урок здесь лишь один – ждать. Я прячусь на дымной конечной. Края улиц плывут, осыпаются кромки мысли. Что взялся я исправлять в этой грязной тетради чужого? Постигнув, что это неосуществимо словами, но достижимо в некоем языковом провале, получаю ли право, шагая раненым с женщиной и ее псиной, на боль? Скорей на долгие сомненья: что этот труд срывает якоря рассудка; что жизнь важна в мироустройстве, но осознание – не лучшее орудие, чтоб с ним наперевес к ней выйти. Отражая, отбиваешься от пелен серебра, газированных излишеств, ощущения, будто в правый глаз вжался палец. Изнеможение это расплавляет все, что сковало, выпускает все, что течет.

Мадам Браун открыла перед ним дверь бара.

Шкедт прошел мимо винилового Тедди с купюрой в кулаке. Но пока он раздумывал, не угостить ли мадам Браун, кто-то с воплем ринулся через весь бар; она завопила в ответ; они уковыляли прочь. Он сел у торца стойки. Когда подался вперед, люди, чьи спины сидели на табуретах, обзавелись и лицами. Но Тэка не было; и ни малейшей Ланьи. Он смотрел на пустую клетку, и тут бармен, чьи закатанные рукава перетягивали шеи вытатуированным леопардам, сказал:

– Ты же пиво пьешь?

– Ага, – удивленно кивнул он.

Бутылка цокнула по исцарапанной стойке.

– Ну кончай, кончай! Убери это, шкет.

– А. – Он в недоумении сунул деньги обратно в карман. – Спасибо.

Бармен цыкнул зубом из-под стога усов.

– Ты куда, по-твоему, пришел? – Покачал головой и удалился.

Пальцы забрались в карман рубахи, щелкнули ручкой. Он насупился, замер над неким нутряным трением: открыл тетрадь, занес ручку, макнул.

Так я делал это раньше? В процессе, ручкой к бумаге, он будто никогда в жизни не делал больше ничего. Но брось хоть на миг – и будто не только не делал этого никогда, но неведомо даже, начнет ли снова.

Разум ушел в пике, ища видения отточенного гнева, а рука все ползала, и черкала, и переставляла брызги видения. Ее глаза высекли дюжину слов; он выбрал то, что лучше уравновешивало предыдущее. Ее отчаяние высекло еще дюжину; он копался в них, стискивая зубы, проясняя. И дальше проясняя. Опять уставился на клетку, пока не подступили опасные излишества, а затем обратился к ней. Невразумительное время спустя он поднял руку, сглотнул и отступил.

Воткнул шариковую ручку обратно в карман. Кисть, мертвая и уродливая, упала на бумагу. Ворочая языком в глотке, он ждал прилива сил, чтобы переписать. Из шума сложились звуки. Он заморгал и различил бутылочную пирамиду на бархатном заднике. Сквозь пальцы посмотрел, как завитки чернильных черт отшелушиваются от смысла. Взял пиво, надолго присосался, отставил бутылку и снова уронил руку на бумагу. Но рука влажная…

Он перевел дух, повернулся, глянул влево.

– Э… здрасте, – донеслось справа.

Он повернулся вправо.

– Я в том конце сидел – как увидел, сразу подумал, что это вы. – Синяя саржа; узкие лацканы; волосы цвета белого перца. – Я так рад, что мы встретились и вы живы-здоровы. Я не могу описать, до чего меня расстроила эта история. Отчасти бессовестно так говорить, пожалуй: пострадали-то вы. Я давненько не сталкивался с такой мнительностью, такой изоляцией. – Лицо – точно у ненадолго угомонившегося тощего пожилого ребенка. – Я хочу вас угостить, но говорят, что спиртное здесь не продают. Бармен?

Перебирая кулаками по дереву, блондинистой гориллой приблизился бармен.

– Можете смешать «Текилу санрайз»?

– Не усложняйте мне жизнь и возьмите пиво.

Быстрый переход