Изменить размер шрифта - +
Но и тут он восстал против очевидности — поступил наоборот. В глубине души сознавал: одно дело — потешать почтеннейшую и отчасти презренную публику, а другое — постигать вершины ремесла. Его главным ориентиром оставалась классика, шедевры старых мастеров.

Однако дух новаторства витал в Школе изящных искусств и обуревал преподавателей.

XX век начался с переоценки всех ценностей в искусстве. Мир техники, индустриальная революция, а за ней и череда экономических, политических, социальных — все это превратило общественную жизнь в бурлящий котел. С болезненной быстротой возникали, громко заявляли о себе и пропадали художественные течения. Многих из них назвать течением было бы преувеличением: они быстро лопались, как пузыри во время дождя.

В предисловии к книге «Называть вещи своими именами. Программные выступления мастеров западноевропейской литературы XX века» (1986) А. Г. Андреев отметил:

«В истории культуры не было другой эпохи, которая бы в такой мере, как век XX, задела и взбудоражила сознание современников, возбудила бы такую потребность в немедленном и громогласном провозглашении своих порывов и своих поисков. И сделала бы эти порывы и эти поиски столь несхожими, друг другу противоречащими, даже взаимоисключающими».

При всей несхожести и несмотря на взаимные нападки, была у всех авангардистов общая мишень, единый враг — классическое искусство, реализм. Свирепей всех ополчились против него наименее одаренные художники, скульпторы. Сальвадор Дали, конечно же, был не из их числа. Он вспоминал:

«Я начал учиться с величайшим воодушевлением, но в преподавателях Школы изящных искусств скоро разочаровался, поняв, что эти увешанные медалями и регалиями старцы меня ничему не научат. И совсем не из-за приверженности академизму и гладкописи, напротив — они поклонялись всякой новизне и с распростертыми объятиями встречали всякий вывих. Мне нужны были выучка, узда, строгие границы, а меня побуждали лениться, вольничать, писать кое-как. Эти старцы только-только обратились в новую веру — импрессионизм — и без устали превозносили французов, не говоря уже о наших собственных импрессионистах, певцах местного колорита. Соролья был этим старцам царь и Бог. Чему они могли научить?

… Я жадно расспрашивал их о живописных приемах, о том, сколько брать краски и сколько масла, мне надо было знать, как делается тончайший красочный слой, но я ровным счетом ничего не добился. Профессор, одурев от вопросов, закатывал глаза и нес околесицу:

— Вам, коллега, надо искать свою собственную манеру. В живописи нет правил. Смотрите, думайте и пишите так, как вам видится, — но с душой! Главное — темперамент!

«Что до темперамента, — думал я в тихом унынии, — то могу поделиться, дорогие наставники, — на всех хватит! Но объясните мне, наконец, толком, в какой пропорции лучше смешивать краску с маслом!»

— Смелее, смелее! — бубнил преподаватель. — Не цепляйтесь за мелочи, идите вглубь! Проще! Еще проще! Забудьте о правилах! Никаких ограничений! Пусть каждый следует своему темпераменту!

Профессор живописи, бедный, глупый профессор! Пройдет еще много лет, разыграется не одна война, стрясется не одна революция, прежде чем люди наконец поймут, что иерархию не выстроить без строгой выучки, что без жесткой матрицы не отлить форму — такова высшая, причем крайне реакционная истина. Бедный, глупый профессор живописи!»

Верное суждение! Когда профессор гоняется за новизной в искусстве (сходно — в философии, науке, хотя и не столь прискорбно), он потакает не столько новаторам, сколько эпигонам и бездарностям.

Есть высокие вечные ценности, есть великие традиции, есть опоры, на которых воздвигнуты незримые воздушные дворцы духовной культуры.

Быстрый переход