Ибо под стенами, разрушенными бедой, и красной пылью, которая некогда была кирпичами, именно там остался наш собственный век; и мелочи, которые лежат на полу – реликвии двадцатого столетия. Поэтому на улицах Бетьюна задумчивая притягательность, которая таится во всех вещах, утраченных давно и безвозвратно, взывает к нам с настойчивостью, которая никогда не ощущалась в павших городах древности. Без сомнения, будущим эпохам тот век, который таится под руинами в Бетьюне, с тонкими, призрачными контурами на поверхности, будет представляться веком славы; и все же тем тысячам, которые некогда покинули улицы города, оставляя миллионы мелочей, этот век представлялся иначе: полным совсем другими обещаниями, не менее очаровательными, даже не менее волшебными, хотя слишком слабыми, чтобы История, занятая батареями и имперскими трагедиями, запечатлела их на своих скрижалях. Так что для них, что бы ни писали другие, двадцатый век не был веком стратегии, но состоял только из тех четырнадцати утраченных спокойных лет, вся память о которых погребена под завалами.
Тот слой камней и кирпичной пыли скрывает ушедший век столь же окончательно, столь же фатально, как слой кремня скрывает меловую вершину и отмечает конец эпохи и некой неведомой геологической катастрофы.
В Бетьюне только по мелочам, оставшимся на своих местах, можно определить, что собой представлял дом, или приблизительно описать людей, которые в нем обитали. Только по росткам картофеля, пробивающимся на месте тротуара и энергично цветущим под разбитым окном, можно определить, что разбитый дом рядом был некогда магазином зеленщика, откуда картофель выбрался, когда пришли для человека трудные времена, и увидел, что улица – уже не твердая и недружелюбная, а мягкая и плодородная, как первозданная пустошь; и картофель пустил корни и расцвел там, как его предшественники цвели до того, на другом континенте до прихода человека.
На другой стороне улицы, в пыли разрушенного дома, орудия труда показывали, где обитал плотник, когда так внезапно пришла беда. Это были очень хорошие инструменты, некоторые все еще лежали на полках, другие – среди сломанных вещей, разбросанных на полу. И далее по улице, на которой валялись все эти вещи, кто-то поднял большой железный ставень, который должен был прикрывать магазин. Изящная гравировка из раскрашенных ирисов обвивала его со всех сторон. Разве что у ювелира мог быть такой ставень. Ставень один остался в вертикальном положении, а весь магазин исчез.
И прямо здесь исковерканная улица заканчивалась, и все прочие улицы заканчивались разом. Дальше была только насыпь из белых камней и кусков кирпичей, которую окружали низкие, наклонные стены, и каркасы полых зданий; и сверху устремляла взор на посетителя одна старая башня собора, как будто все еще пристально смотревшая на конгрегацию зданий – высокий печальный наблюдатель. Среди кирпичей остались тропы, но больше не было улиц.
Над самым центром города парит ястреб, издавая свой клич, как будто он пролетает над пустошью и как будто эта пустошь принадлежит ему. Бриз, который несет его, открывает старые ставни и снова раскачивает их.
Старые, бесполезные петли стонут; обои шепчутся. Три французских солдата, пытающиеся отыскать свои дома, бродят по кирпичам и зарослям крестовника.
Это – Ужас Опустошения, не предсказанный пророчеством в каком-то невероятном будущем, не сохраненный на много веков при помощи папируса и камня, но павший на наше собственное столетие, на дома народа, подобного нам самим: обычные вещи, которые нам знакомы, стали реликвиями прошлого. Именно наш собственный век закончился в крови и разбитых кирпичах.
В старой гостиной
В Перонне остался один дом с крышей. И там в лучах лунного света стоял офицер, возвращавшийся из отпуска. Он искал свой батальон, который сменил дислокацию и был теперь где-то среди руин возле Перонна, или направлялся туда – никто в точности не знал. |