Остановил его на этот раз лакей Илья, высокий, тонкий человек в поношенной пятнистой ливрее, поднесший графу на серебряном подносе рюмку водки и полстакана воды. Граф выпил водку, запил водой и, поморщившись, покачал головой.
— А ты еще не бросил походя дуть водку! — сказал я.
— Не бросил, Сережа!
— Ну, хоть брось пьяную манеру морщиться и качать головой! Противно.
— Я, голубчик, всё бросаю… Мне доктора запретили пить. Пью теперь только потому, что сразу нездорово бросать… Нужно постепенно…
Я поглядел на больное, истрепавшееся лицо графа, на рюмку, на лакея в желтых башмаках, поглядел я на чернобрового поляка, который с первого же раза показался мне почему-то негодяем и мошенником, на одноглазого вытянувшегося мужика, — и мне стало жутко, душно… Мне вдруг захотелось оставить эту грязную атмосферу, предварительно открыв графу глаза на всю мою к нему безграничную антипатию… Был момент, когда я готов уже был подняться и уйти… Но я не ушел… Мне помешала (стыдно сознаться!) простая физическая лень…
— Дай и мне водки! — сказал я Илье.
Продолговатые тени стали ложиться на аллею и нашу площадку…
Далекое кваканье лягушек, карканье ворон и пение иволги приветствовали уже закат солнца. Наступал весенний вечер…
— Посади Урбенина, — шепнул я графу. — Он стоит перед тобой, как мальчишка.
— Ах, сам я и не догадался! Петр Егорыч, — обратился граф к управляющему, — садитесь, пожалуйста! Будет вам стоять!
Урбенин сел и поглядел на меня благодарными глазами. Вечно здоровый и веселый, он показался мне на этот раз больным, скучающим. Лицо его было точно помято, сонно, и глаза глядели на нас лениво, нехотя…
— Что у нас новенького, Петр Егорыч? Что хорошенького? — спросил его Карнеев. — Нет ли чего-нибудь этакого… из ряда вон выдающегося?
— Всё по-старому, ваше сиятельство…
— Нет ли того… новеньких девочек, Петр Егорыч?
Нравственный Петр Егорыч покраснел.
— Не знаю, ваше сиятельство… Я в это не вхожу.
— Есть, ваше сиятельство, — пробасил всё время до этого молчавший одноглазый Кузьма. — И очень даже стоющие.
— Хорошие?
— Всякие есть, ваше сиятельство, на всякий скус… И брунетки, и баландинки, и всякие…
— Ишь ты!.. Постой, постой… Я теперь припоминаю тебя… Мои бывший Лепорелло, секретарь по части… Тебя, кажется, Кузьмой зовут?
— Точно так…
— Помню, помню… Какие же теперь у тебя есть на примете? Небось, всё мужички?
— Больше, известно, мужички, но есть и почище…
— Где ж это ты почище нашел? — спросил Илья, щуря на Кузьму глаза.
— На Святой к почтарю свояченица приехала… Настась Иванна… Девка вся на винтах — сам бы ел, да деньги надобны… Кровь во всю щеку и прочее такое… Есть и того почище. Только вас и дожидалась, ваше сиятельство. Молоденькая, пухлявенькая, шустренькая… красота! Этакой красоты, ваше сиятельство, и в Питинбурге не изволили видеть…
— Кто же это?
— Оленька, лесничего Скворцова дочка.
Под Урбениным затрещал стул. Упираясь руками о стол и багровея, управляющий медленно поднялся и повернул свое лицо к одноглазому мужику. Выражение утомления и скуки уступило свое место сильному гневу…
— Замолчи, хам! — проворчал он. — Гадина одноглазая!.. Говори, что хочешь, но не смей ты трогать порядочных людей!
— Я вас не трогаю, Петр Егорыч, — невозмутимо проговорил Кузьма. |