|
«Нет, — думал он, — часто, слишком часто происходят вещи, которых нельзя допустить».
Тогда, тридцать лет назад, лежа на скамье в темной кухне, он был полон надежд: он думал об арифметической задаче, которую завтра решит, о сочинении, которое напишет, и был уверен, что не провалится. Сочинение, наверное, дадут на тему: «Интересный случай из твоей жизни», и он точно знал, о чем будет писать — о посещении того дома, где находится дядя Томас: полосатые, зеленые с белым, стулья в приемной, и дядя Томас, который на все, что бы ему ни сказали, отвечает всегда одной и той же фразой: «Если бы в этом мире царила справедливость».
— Я связала тебе красивый красный свитер, — сказала мать дяде Томасу, — ты всегда любил красный цвет.
— Если бы в этом мире царила справедливость.
Они говорили о погоде, о коровах, немножко о политике, а дядя Томас все твердил одну и ту же фразу: «Если бы в этом мире царила справедливость».
Когда они уже собрались домой, он увидел в вестибюле с зелеными стенами узкогрудого человека со странно опущенными плечами, который стоял у окна и смотрел в сад.
Почти у самой калитки им повстречался приветливый господин и сказал матери с любезной улыбкой:
— Сударыня, прошу вас, не забывайте, что ко мне следует обращаться «ваше величество».
И мать тихо сказала ему:
— Ваше величество.
А потом, на трамвайной остановке, он еще раз поглядел на зеленый особняк, притаившийся за деревьями, и снова увидел стоящего у окна человека с опущенными плечами, и до него донесся странный смех — будто резали жесть тупыми ножницами.
— Кофе остынет, — сказала женщина, которая была его женой. — И съешь хоть что-нибудь, прошу тебя.
Он отхлебнул кофе и что-то съел.
— Знаю, — сказала женщина и положила ему руку на плечо, — знаю, тебя опять терзают твои вечные сомнения — справедливо ли будет так поступить, но сам подумай, что может быть несправедливого в желании помочь ребенку? Ведь Ули тебе нравится.
— Да, — ответил он, и это «да» было искренним. Ули ему нравился: хрупкий, приветливый мальчик, по-своему не глупый, но учиться в гимназии было бы для него мукой. Даже занимаясь с репетитором, он, несмотря на подстегивание честолюбивой матери и покровительство директора, все равно никогда, как ни старайся, не сможет подняться над посредственностью. Жизнь будет ему всегда в тягость, ибо карьера, которую ему выбирают, явно не по нем.
— Ты обещаешь помочь Ули, да?
— Да, — ответил он, — я помогу ему.
Он поцеловал в щеку свою красивую жену и отправился в гимназию. Шел он медленно, зажав в губах сигарету, — он сбросил маску и наслаждался покоем, чувствуя, что лицо больше не сковано чужим выражением. Он остановился перед витриной мехового магазина, чтобы посмотреть на себя. Между серыми тюленьими и полосатыми тигровыми шкурами, на фоне черного бархата, которым была задрапирована витрина, он увидел свое отражение — бледное, слегка одутловатое лицо человека за сорок, лицо скептика, быть может, даже циника, а вокруг этого бледного, одутловатого лица белесым облачком вился дымок сигареты. Альфред, его друг, умерший год назад, все говорил ему: «Ты никогда не мог справиться с тем, что я бы назвал ressentiment, да и все, что ты делаешь, слишком уж подвластно эмоциям». Альфред не имел в виду ничего плохого, напротив, он думал, что нашел точное слово, но разве можно одним словом определить человека, a ressentiment к тому же одно из самых дешевых, самых удобных слов.
Тогда, тридцать лет назад, лежа на скамье в теткиной кухне, он думал: «Такого сочинения, как я, никто не напишет; ни у одного из мальчиков наверняка в жизни не было такого интересного случая». |