«Какая дура, какая дура, ну чего я пришла, – гундела она, – мне же надо к портнихе, у меня примерка…». Рыжук поскользнулся и больно ударился коленкой о торчащую из сугроба чугунную чушку. Но Ленка на него даже не оглянулась. Так он и тащился сзади, хромая и кипя.
Возле подъезда Мишки-Дизеля она остановилась. Он упрямо ковылял мимо и не смотрел в ее сторону. Она заступила ему дорогу. Привстав на цыпочки, посмотрела ему в лицо, подняла воротник его плаща и застегнула верхнюю пуговицу рубахи.
Руки у нее были горячие как утюг: снег у ворота сразу растаял, даже зашипел. Мокрая челка выбилась из-под берета, а глаза, большие и коричневые…
– Карие…
– Нет, коричневые.
Большие и коричневые, цвета какао без сгущенки, только веселые. Два Рыжука крутили в них сальто-мортале. И губы красивые – красные, как ее берет. Он на все губы теперь смотрел, соображая, лучше они или хуже Ленкиных…
– Ты ушибся? – спросила она заботливо, как мама. И даже потрогала ему лоб. – У тебя температура?
Теплая волна умиления и жалости к себе нахлынула так сильно, что Рыжуку захотелось заскулить.
Но еще оставалось выяснить самое главное.
– Ты ходила с ним на складчину? – спросил Рыжук. – Ты для этого нацепила клипсы?
Ленка сразу помрачнела и отодвинулась:
– Вот видишь, ты говоришь «ясно», а потом пристаешь с расспросами…
Она закинула за плечо модную сумку на ремне, которую таскала вместо портфеля, повернулась и независимо ушла. Жалкая дрянь. Теперь все.
Снег повалил еще сильнее.
Рыжук, не оглядываясь, похромал к Кафедральному собору.
11
– Ладно, – сказала Маленькая, начав с середины фразы, будто их телефонный разговор и не прерывался. – А как это – «объясняться не вслух»?
– Мне с детства казалось, что вслух признаваться в своих чувствах как-то глуповато.
– Это еще почему?!
– Признаться ведь можно только себе. А озвученное признание банально, как бриолин.
Что такое бриолин она, похоже, не знала, пришлось объяснить, что это такая слащавая мерзость для укладки красавчикам волос с пробором.
– Причем тут банальность?! – она возмутилась. – Я уверена, что у тебя получалось бы красиво, как в кино. Ты ведь писатель…
Рыжюкас хмыкнул. У него действительно получилось красиво. Хотя никаким писателем он тогда не был.
– А кем ты тогда был?
– Ревнивым обормотом. Который больше всего на свете боялся показаться неоригинальным. И даже разговаривал со всеми не как нормальный человек, а с выпендрежем. Отчего и объясниться решил не языком…
– А чем же еще можно объясняться, товарищ писатель? – она снова решила его подловить.
– Лучше всего – лопатой.
Именно так и было.
12
По дороге к Кафедральному собору Рыжук прихватил скребковую лопату, воткнутую в сугроб. С нею и метался по площади перед собором, как хромой и отвергнутый горбун Квазимодо.
Снег валил торжественно, как играет орган.
Именно здесь, на заваленной майским снегом площади размером со стадион, он и решил наконец высказать все. Нет, не высказать: это вовсе невозможно произнести – ни шепотом, ни проорать, хотя проорать под звуки органа в этот фантастический снегопад было бы гораздо легче – вывести, протаранив сугробы лопатой, как бульдозером, вычертить огромную строку длиною в пять букв. Сначала приступом взяв заглавную букву «Л»… Снег сразу навалился на нее.
Едва занявшись следующей буквой, Рыжук вынужден был бегом вернуться к началу, уже почти заметенному, заваленному, и снова нестись по прочерченным линиям, чтобы уже две здоровенные буквищи легли на поле огромной снежной телеграммы: «ЛЮ»…
Это уже целый слог, дальше можно бы не упираться, все уже ясно. |