— Я призвал вас, как больной призывает лекаря, хотя знает, что недуг его смертелен. Я призвал вас, потому что надежда глубоко укоренилась в человеческих душах: когда душа угасает в этом мире, человек надеется, что она снова возгорится в мире ином. Я призвал вас, наконец, потому, что вот уже десять лет ношу в себе столь страшные тайны, что мне необходимо попытаться открыть их человеку, чтобы набраться смелости, перед тем как повторить их Господу Богу.
Монах поискал взглядом, куда бы сесть.
— Садитесь на этот камень, — предложил ему де Жиак, опускаясь на колени и уступая свое место.
Священник сел.
— Мне довелось пережить счастье, отец мой. Первые двадцать пять лет моей жизни пролетели в радостях и удовольствиях, Я был богат, знатен, отважен. Я был любимцем герцога Жана Неустрашимого, самого могущественного герцога всего христианского мира, как вам, должно быть, известно.
— Да, — пробормотал священник, — на горе несчастной Франции.
— А-а, так вы принадлежите к дофинезской партии, отец мой?
— Я был воспитан в любви к моим государям и в ненависти к англичанам.
— А я не испытывал ни любви, ни ненависти. Нет, неверно: я любил, но не тою любовью, о которой говорите вы; мне было все равно, в чьих руках находилось Французское королевство: законных королей или короля-завоевателя, лишь бы рука Катрин опиралась на мою, лишь бы ее глаза взирали на меня с нежностью, лишь бы ее губы шептали мне: «Я люблю тебя!..» Я стал ее супругом; вся моя жизнь сосредоточилась в этой женщине, отец мой; она была для меня счастьем и мукой, я принадлежал ей целиком; я был готов пожертвовать ради нее не только своим званием, своим состоянием, но жизнью, честью, вечным спасением. Отец мой! Эта женщина была мне неверна. Однажды я перехватил письмо; в нем назначалось свидание. Я не хотел верить своим глазам, я спрятался и увидел Катрин, выступавшую под руку со своим возлюбленным и не сводившую с него глаз. Я услыхал, как они сказали друг другу: «Я люблю тебя»; а ее возлюбленный оказался тем, кого я почитал своим монархом и любил как отца: это был герцог Жан Бургундский.
— То, в чем вы его упрекаете, — не самое страшное его предательство, сын мой.
— Он заплатил за все разом. Именно я уговорил его назначить встречу в Монторо, отец мой; именно я приказал так поставить палатки, чтобы они не были защищены; именно я подал знак Таити-Дюшателю, Нарбону и Роберу де Луару и, ежели я не поразил его после них, то только потому, что последний удар положил бы конец его агонии и помешал бы мне насладиться его мучениями.
— Герцог заслуживал смерти, — насупившись, проговорил священник. — Да простит Господь поразивших его, ведь они спасли Францию!
— Это не все, отец мой; я наказал лишь одного из виновных; оставалась еще его сообщница; я отправился на ее поиски. Надо ли мне рассказывать вам обо всем; неужто вы не знаете, на что может толкнуть человека ревность? Я собственной рукой влил яд в бокал той самой женщине, ради которой двумя годами раньше был готов отдать жизнь; когда она выпила яд, я приказал посадить ее на коня позади себя; ее привязали ко мне крепко-накрепко, и я пустил коня в ночи наугад. Два часа я чувствовал, как выгибается позади меня от боли это тело, которое я так часто с восторгом носил на руках. Два часа я слушал, как жалуется голос, при звуке которого мне так часто случалось вздрагивать в былые времена от радости и счастья. Наконец спустя два часа я почувствовал, что все кончено. Мой конь остановился на берегу Сены; я спешился: Катрин была мертва. Я столкнул в воду коня вместе с трупом.
— Как бы велика ни была ее вина, вы превысили свои права, когда вершили суд. При обыкновенных обстоятельствах только его святейшество может отпустить такой грех; но в смертный час всякий священник обладает одинаковыми правами: надейтесь, сын мой, потому что поистине велико милосердие Божие. |