Закончил, вскочил на ноги, высоко поднял череп над головой и залюбовался им, чистым, сияющим, неподвижным, с точечками, похожими на капельки пота, на округлой поверхности скул.
Он снова любовно упаковал свое сокровище, запер саквояж и вышел из клуба. Такси, которое он взял на площади Сан-Мартин, подвезло дона Эулохио к тыльной стороне его дома в Оррантии. Темнело. Он помедлил минуту в прохладной полутьме улицы, опасаясь, что калитка заперта. Обессилевший от переживаний, протянул к ней руку и даже подпрыгнул от радости: калитка с коротким скрипом отворилась.
В перголе разговаривали. А он так погрузился в свои переживания, что даже на время позабыл о цели своей безумной затеи, и воспринял эти голоса и шорохи как полнейшую неожиданность. Ему показалось: сердце его раздувается, словно кислородный мешок, подключенный к умирающему. Он решил пригнуться, но запнулся о камень и упал ничком. Почувствовал резкую боль во лбу, а во рту ощутил неприятный вкус влажной земли, однако встать даже не попытался — так и лежал, почти погребенный в цветах, тяжело дыша, то и дело вздрагивая. Все же, падая, он успел поднять руку с черепом и сейчас держал его на весу над землей. Череп остался чистым.
От его убежища до перголы было метров двадцать, и дон Эулохио слышал лишь неясный шум, в которого не мог разобрать ни слова. С трудом поднялся. Приглядевшись, он различил под сводом ветвей больших яблонь, корни которых упирались в цоколь дома, светлый стройный силуэт и понял, что это его сын. Рядом с ним виднелась фигурка поменьше и поизящнее, прижавшаяся к нему. Это его невестка. Дон Эулохио часто-часто моргал, тер глаза, мучительно пытался разглядеть рядом с ними мальчика — но тщетно. И тут он услышал его смех: чистый детский смех, внезапный, безудержный. Мальчик промчался по саду, как дикий зверек. Больше ждать было нельзя. Старик достал из кармана куртки свечу, на ощупь сгреб на середину тропинки ветки, комья земли, камешки и на вершине этой кучи, которую неизбежно заметил бы всякий идущий по тропинке, установил свечу. Потом, с великими предосторожностями, чтобы, не дай Бог, свечка не упала, он надел на нее череп. Ужасно волнуясь, нагнулся так, что почти касался ресницами смазанного маслом черепа, и едва не вскрикнул от радости: расчет оказался точным, из дырки в своде черепа высовывался кончик свечи и белел в темноте, словно тубероза. Но любоваться было некогда. Отец мальчика возвысил голос, и, хотя слов старик по-прежнему не разобрал, было ясно: он обращается к сыну. Все трое переговаривались: густой голос отца гудел по нарастающей, женский голос мелодично журчал, то и дело слышались звонкие выкрики ребенка. Потом наступило короткое молчание, которое взорвалось визгом мальчика: «Но учти: сегодня наказанию уже конец. Ты сказал: семь дней, и сегодня они заканчиваются». После этих слов старик услышал торопливые шаги.
Он что, бежит по тропинке? Наступал решающий момент. Дон Эулохио задохнулся от волнения, но справился с собой и довел задуманное до конца. Первая спичка вспыхнула слабым синеватым пламенем и тут же погасла. Вторая горела хорошо. Обжигая подушечки пальцев, но не чувствуя боли, старик держал спичку около черепа еще несколько секунд, после того как уже загорелась свеча. Он было засомневался в успехе задуманного, потому что представлял себе все несколько иначе, но тут вдруг полыхнуло, казалось, прямо у него в руках, с громким треском, как будто кто наступил на сухие ветки, — и весь череп осветился изнутри, извергая огонь носом, ртом и глазницами. «Весь занялся! » — воскликнул восхищенный дон Эулохио. Он стоял неподвижно и повторял, как испорченная пластинка: «Это все масло, масло», завороженный волшебным пылающим черепом.
Тут-то и раздался крик. Вопль зверя, пронзенного множеством стрел. Возле старика стоял внук. Руки его были вытянуты вдоль тела, пальцы судорожно подергивались. Мертвенно бледный, дрожащий, рот и глаза широко раскрыты, из горла у него сами собой вырывались странные хрипы. |