Однако мне кажется, что в этом случае речь идет немного о другом. Дети — существа незащищенные. Они такими рождаются, и любовь, которую они нам внушают, скорее всего, обусловлена именно этой их абсолютной незащищенностью. Ко взрослым таких чувств обычно не испытывают. Да почти никто и не стремится к этому: люди нетерпеливы и прагматичны, они не могут долго ждать — возможно, они даже не хотят ждать любви, потому что не представляют себе, что это такое. Они сходятся с первым, кто им подвернется, и так же женятся. И ничего странного в этом нет — так было, есть и будет всегда… Некоторые даже считают, что любовь придумали авторы сентиментальных романов. Но, как бы то ни было, любовь существует. Существует способность чувствовать (пусть кто-то и считает ее вымыслом), существует слово, обозначающее эту способность… — Диас-Варела недоговаривал некоторые фразы, и они повисали в воздухе. Он колебался: он уже уклонился от темы, но вопрос, который он затронул, был для него, видимо, очень важен, и ему очень хотелось об этом поговорить. И все-таки он сдержал себя: в этот раз он не собирался витийствовать, как обычно, он хотел мне что-то рассказать. Он чуть-чуть подался вперед и сейчас сидел на краешке кресла, поставив локти на колени и сцепив пальцы рук. Пока он говорил, я не переставала удивляться: он говорил не обычным своим почти поучительным тоном — его голос звучал взволнованно и страстно. А я, как всегда, слушала, не в силах оторвать взгляда от его быстро двигавшихся губ, с которых одно за другим слетали слова. Не потому, что мне было неинтересно то, что он говорил, — это мне было интересно всегда и тем более сейчас, когда он признавался в том, что сделал, и рассказывал, почему и как он это сделал, когда он рассказывал то, что, по его мнению, думала я, и был прав. Но даже если бы мне действительно было неинтересно, я продолжала бы его слушать, я слушала бы его бесконечно долго — слушала и смотрела на него. Уже совсем стемнело, и он включил торшер, стоявший рядом с его креслом (он любил читать, сидя в этом кресле). Теперь я видела его лучше. Видела его длинные ресницы, его задумчивые и мечтательные (даже в эти минуты!) глаза. По его виду никак нельзя было сказать, что ему тяжело рассказывать то, что он рассказывает, признаваться в том, в чем он признается. Мне приходилось напоминать самой себе, что спокойствие в подобных обстоятельствах просто отвратительно, потому что мне его спокойствие отвратительным не казалось. — Мы знаем, что пойдем на все ради этого человека, — продолжал он, — что будем поддерживать его во всем и помогать, чем можем, даже если ему потребуется наша помощь в каком-нибудь грязном деле — убрать кого-нибудь с дороги, к примеру: мы будем думать, что у него для этого имеются веские основания и что у него нет другого выхода. Мы всегда будем вставать на его сторону, будем оправдывать его и защищать. Этот человек нам нравится, и мы ничего не в силах с собой поделать. Почему он стал нам дороже всего на свете — вопрос другой. Причину назвать никто не может. Даже интересно: это для нас так важно, а причин этого мы до сих пор не знаем — их или нет, или мы не в состоянии их сформулировать. Лично мне кажется, что тут дело в том, что человек сам принимает решение — ничем не обоснованное решение…Впрочем, сейчас речь не об этом. — Он снова увлекся, ему очень хотелось порассуждать, и стоило большого труда удержаться от этого. Но то, что он должен был рассказать, было слишком важно, а потому не следовало отвлекаться. И все же мне показалось, что он не случайно сделал то отступление — зачем-то оно ему было нужно. Может быть, для того, чтобы затянуть рассказ, дать мне время свыкнуться с мыслью, что я была права в своих предположениях. Я вновь и вновь задавала себе один и тот же вопрос: "Мы говорим об убийстве, об ужасном преступлении, так почему я сижу и слушаю его рассуждения, вместо того чтобы повесить его на первом попавшемся дереве?" И каждый раз вспоминала ответ Атоса д'Артаньяну: "Да, всего лишь убийство". |