Политик, который смотрит новости по телевизору или читает в газетах об ужасных последствиях бомбардировок, начатых по его приказу, или о бесчинствах, творимых солдатами его страны на чужой территории, сокрушенно качает головой и возмущается бездарностью и жестокостью генералов, словно после того, как военные действия начались, он уже не может контролировать своих людей, словно не сам является виновником того, что происходит за тысячи тысяч километров от него без его участия и без его присутствия. Он уже забыл, что все началось по его воле, что это он скомандовал: "Вперед!" И точно так же саро, узнав о том, что головорезы, которых он послал с кем-то разобраться, не ограничились парой-тройкой трупов, как им было велено, а перебили кучу народу да еще и поотрезали убитым головы и гениталии, будет потрясен услышанным и подумает, что его подчиненные — просто садисты, а о том, кто развязал им руки и позволил делать все, что им заблагорассудится, кто сказал: "Пусть все ужаснутся, пусть у всех волосы встанут дыбом, пусть это будет для них хорошим уроком!" — этот capo даже и не вспомнит.
Диас-Варела остановился — казалось, у него больше не было сил приводить эти кошмарные примеры. Он налил себе еще и сделал сразу несколько глотков. Потом достал новую сигарету и некоторое время задумчиво курил, глядя в пол. Он казался подавленным, угнетенным. Или его мучили угрызения совести и раскаяние? Но до этого ничего подобного я в нем не замечала — ни в его рассказе, ни в отступлениях от него. "Почему он ассоциирует себя с этими типами ("Я испытал это на себе", — сказал он, словно и сам был одним из тех людей, о которых рассказывал)? — думала я. — Почему он напоминает мне о них? Зачем ему нужно заставить меня увидеть этих людей и их поступки в таком отвратительном свете? Всегда можно найти способ приукрасить любое преступление, как-то его оправдать, найти хоть сколько-нибудь уважительную причину для его совершения!
Но он почему-то не хотел прибегать к паллиативам, ему зачем-то нужно было заставить меня ужаснуться. Может быть, для того, чтобы я с радостью ухватилась за любое оправдание, за любое объяснение, которое он потом предложит? А он предложит его рано или поздно — не может быть, чтобы он просто расписался в своем эгоизме, своей жестокости, в предательстве, в отсутствии моральных устоев. Он даже не делает упора на своей любви к Луисе, на своей болезненной, всепоглощающей страсти, не опускается до затертых, но все еще вызывающих сочувствие фраз вроде "Я жить без нее не могу, понимаешь? Я больше не мог этого выносить. Она для меня как воздух, я погибал без надежды, и вот теперь она у меня появилась. Я не желал зла Мигелю — он был моим лучшим другом, но он стоял на моем пути, а жизнь только одна, и другой я не хочу, и то, что мешает нам жить, должно быть уничтожено". Любовь многое оправдывает, хотя, разумеется, не все. Люди слышат: "Он ее так любил, что просто не сознавал, что делает", — и понимающе кивают, словно речь идет о чем-то хорошо им знакомом. "Она жила им и для него, для нее на всей земле больше никого не существовало. Она бы жизнь за него отдала, на все пошла бы ради него", — и это служит едва ли не оправданием многих злодеяний. Почему Хавьер не приводит этого довода, который всем кажется таким убедительным? Почему не прикрывается своей любовью, как щитом? Он говорит о ней как о чем-то само собой разумеющемся, но не считает ее аргументом в свою защиту, а себе во вред причисляет себя к отвратительным хладнокровным убийцам. Да, наверное, так и есть: чем страшнее мне будет, чем сильнее я запаникую, чем более глубокой будет казаться мне разверзшаяся передо мной пропасть, тем вероятнее, что я приму любое его объяснение, тем больше обрадуюсь любому смягчающему обстоятельству, тем охотнее поверю всему, что он скажет, чтобы оправдаться. Если он добивается именно этого, то он все рассчитал верно. |