Глаша была как в раю… А потом Глашу привезли сюда…
Недолго думала и вспоминала все это Глаша. Тепло, распространяемое не вполне остывшей еще от вчерашней топки печкой, сделало свое дело, навеяло на нее дремоту, и девочка погрузилась в крепкий сон.
Этот сон настолько сладок и крепок, что до ушей уснувшей малютки не доходят даже крики мечущихся по всему приюту и всюду ищущих ее людей.
— Глаша! Глашенька! Отзовись! Где ты? Откликнись, Глашенька! — звучало здесь и там на разные голоса по всем углам и закоулкам большого здания.
— Пропала девочка! Исчезла маленькая воспитанница! — с беспокойством передавалось из уст в уста.
А сумерки быстро сгущались, приближался вечер, хмурый, как будто осенний, вечер, так мало говоривший о праздничном мае, о весне. В большом жерле печки становилось мало-помалу холоднее. Глаша почувствовала этот холодок даже во сне и часто вздрагивала всем своим крошечным телом.
Где-то вдалеке, там, где метались в волнении воспитательницы и няньки, на стенных часах пробило восемь ударов. И вместе с восьмым ударом часов в большую залу вошел с вязанкою дров приютский сторож Михайло.
Затопив одну печь, он медленно перешел к другой. Привычным движением открыл трубу, затем дверцу, положил в печное отверстие дров и зажег растопку.
Быстро заскользило мягкое синевато-желтое пламя по дровам… Старик присел на корточки и залюбовался на пламя. Дальше побежал огненный язык огня; дрова разгорались… Михайло закрыл дверцу и собирался уже отойти от печи, как совсем слабый-слабый, чуть слышный стон, вылетавший откуда-то из глубины печи, сразу заставил его насторожиться и замереть на месте…
Старый Михайло не колебался больше. Ужасная догадка осенила его мозг.
— В печи есть кто-то… Господь Милосердный! Святые угодники! Царица Небесная! Помилуйте и спасите! — срывалось с дрожащих уст старика, и он, рванув печную дверцу и не жалея рук, стал порывисто выкидывать из печи дрова, со всех сторон охваченные пламенем.
А через несколько мгновений дрожащими обожженными руками старик вынул из печи Глашу с загоревшимся на ней платьем и тлеющими волосами.
Пять девушек, пять молоденьких «мамаш» сгруппировались у постели их общей названной дочки, как это бывало полгода тому назад, в институте. Едва не сгоревшая, Глаша теперь мирно спала на узенькой кроватке приемного покоя Н-ского приюта. Она отделалась, к счастью, легкими ожогами. Но зато молодые «мамаши» достаточно намучились и настрадались из-за неё.
Впрочем, не они одни настрадались. Настрадались и приютские воспитательницы, и няньки; и сама начальница, старая княжна Дациани. На бывшей старой фрейлине, как говорится, лица не было. Её глаза так и сверкали огнем, пока она, со свойственным её восточному происхождению темпераментом, рассказывала явившимся покровительницам Глаши о поступке и поведении их чрезмерно беспокойной «дочки».
— Нет, нет, слишком бедовая эта ваша маленькая протеже! Слишком беспокойная, и положительно нет никакого сладу с нею, и я боюсь ответственности за нее! — заключила свой рассказ взволнованным голосом княжна Надежда Даниловна и, помолчав с минуту, заговорила снова.
— У нас в приюте триста девочек, четыре воспитательницы и столько же нянек… Следовательно, каждому ребенку в отдельности, при всем желании, мы не можем уделять столько времени и забот, сколько нам этого бы хотелось. С вашей же Глашей больше хлопот, чем мы думали. За нею надо иметь для присмотра десять пар глаз, по крайней мере. Помилуйте, спрятаться в печке! Едва не сгореть… Я уже не говорю об этой ужасной неделе её пребывания у нас, когда она доводила нас до отчаяния своими слезами, капризами и криками по ночам. О, слишком большая ответственность, и мы не можем оставить такую заведомо избалованную девочку у себя. |