— И пожалуйста, побыстрее, мне уже пора отправляться.
Увы, племянницы категорически воспротивились.
— Пойдешь так! — сказали они хором.
Я снова стал втолковывать, что речь идет о самом что ни на есть мужском празднике и что в нем примут участие несколько поколений бойцов нашей Долины, ветераны Хаганы, Цахала, Хиша и Пальмаха, те знаменитые герои штыка и плуга, которые не раз перековывали мечи на орала и обратно, короче, дорогие мои племянницы, — люди того покроя, которым мужчины с накрашенными красным лаком ногтями никак не по душе и не по нраву.
Мои доводы не произвели никакого впечатления.
— А тебе-то что?! — сказали племянницы. — Ты же сам сказал, что это красиво.
— Знаете что?! Если вы сейчас же не сотрете с меня этот лак, я сниму сандалии и надену туфли! — пригрозил я. — И никто не увидит этот ваш лак, напрасны все ваши старания.
— Ты просто трус, — сказали они хором. — Ты боишься, что скажут о тебе в мошаве.
Эти слова возымели немедленное воздействие. Сами того не сознавая, мои малолетние племянницы попали в больное место. Всякий, кто знаком со старым поселенческим движением и когда-нибудь попадал под огонь его критики, знает, что в этих небольших коллективах, в кибуцах и мошавах, взгляды так и буровят, уста щедры на замечания, а слухи взлетают и садятся, как журавли на засеянном поле. А уж тем более в таких местах, основатели и история которых столь прославлены и известны, как в нашем мошаве Нагалаль. Тут требования куда жестче, и если кто хоть раз отклонился от борозды — неважно, вправо или влево, вверх или вниз, даже если то была его единственная, к тому же детская оплошность, — ему это все равно уже не забудут. Что уж говорить о том, кто давно заработал звание «странный», «чудной» или вообще «цудрейтер», да еще вдобавок «не очень удачный» — в полную противоположность «удачному», что является одним из самых высоких знаков отличия, которыми коллектив удостаивает своих преуспевших сыновей.
Однако я уже так много лет прожил в городе, вдали от Нагалаля, что для меня все эти слова: «что», и «скажут», и «в мошаве», — равно как и все их сочетания заметно утратили прежние силу и грозность. Поэтому я подумал-подумал и решил поднять перчатку, точнее, сандалии. Я обулся, сунул в карман текст своего поздравления и с выставленными на всеобщее обозрение накрашенными ногтями отправился на церемонию открытия героического тайника. Домашние провожали меня взглядами — кто весело, кто огорченно, кто насмешливо, а кто и с тревогой: а вернется ли несчастный вообще? И в каком состоянии?!
Признаюсь честно: хотя из дому я выходил весьма смело и решительно, но, по мере приближения к месту намеченной церемонии, в моей душе нарастала немалая тревога. А достигнув цели, я уже ощущал изрядный страх. Тем не менее в глубине души я все еще лелеял робкую надежду, что никому не придет в голову разглядывать мои ноги. И эта надежда действительно сбылась: никто не сделал мне никакого замечания, никто не сказал мне дурного слова. Напротив — все проявляли искреннее дружелюбие и симпатию. Моя ладонь так и похрустывала в мужественных рукопожатиях. Мои плечи то и дело пригибались под увесистыми похлопываниями. И мое короткое выступление тоже прошло вполне удачно и спокойно. Во всяком случае, так мне показалось.
Возрожденный тайник я, разумеется, использовал в своей речи вовсю — и как символ нашей памяти, и как метафору всего, что скрывают от посторонних глаз и что вообще скрыто в глубинах человеческой души. Как положено писателям, я красноречиво распространялся о том, что видно на поверхности, а что — в глубине, чему наши глаза открыты и чего они не видят, — а отсюда уже было рукой подать до таких испытанных побрякушек, как «воображение и реальность», «соотношение правды и вымысла в искусстве и литературе» и всего прочего, чем писатели торгуют вразнос и навынос и о чем они способны разливаться соловьем, даже закрыв глаза и не глядя в бумажку. |