Изменить размер шрифта - +

«Аллах, поддержи меня в день сегодняшний!» – взывал я. После пережитого ужаса я обессиленно обмяк в седле. Но вдруг меня пронзила мысль: можно ли считать, что опасность миновала, когда истинная опасность впереди?

Вы можете на это возразить, что для первого советника султана, второй особы в империи, такой день всегда тяжек – день смены властителей. Вы правы, но лишь в известной мере, ибо у нас все это бывает по-особому и гораздо сложнее. Как правило, после смерти султана войска поднимают бунт; каждый, кто мечтал надеть халат визиря, раздает янычарам и церкви все свое состояние, чтобы расположить их, привлечь на свою сторону, не упустить этого дня междуцарствия.

Немногим нашим великим визирям удавалось уцелеть после такого дня, их можно пересчитать по пальцам. Как я ни подбадривал себя, мне не верилось, что я буду в их числе. Не надежда выжить – иные причины побуждали меня спешить в Стамбул. Я знал, что за те несколько часов, которыми я, нишанджи Мехмед-паша, располагал, в моей власти решить будущее империи. Точнее: сохранить и продолжить дело моего великого повелителя.

Не я один предвидел угрозу, о ней знали многие. Но я не мог рассчитывать, что кто-нибудь (кроме, простите, меня) не пожалеет собственной жизни, чтобы помешать почти неизбежному: возврату к временам, предшествовавшим царствованию Мехмед-хана.

Я уже говорил – наши священнослужители были ущемлены законами Мехмед-хана. Они воспользовались бы его смертью. И у них было на кого ставить. На законнейшем основании, даже не прибегая к насилию. Они опирались на старшего сына султана – шехзаде Баязира.

Я рад тому, что история подтвердила мое мнение о Баязиде Втором, прежде я не осмеливался его высказывать. Впрочем, вам больше, чем мне, известно о Баязиде, я не был свидетелем его царствования. Но даже как шехзаде он, казалось мне, был не на месте. Не могу точно определить, отчего он вызывает во мне неприязнь, он прекрасно относился и ко мне, и к остальным столпам империи. Много говорилось и о его талантах – он слыл отличным, непревзойденным стрелком из лука, знатоком богословия и звездочетства.

А еще шла молва о том, что таланты шехзаде были на виду, даже выставлялись напоказ, тогда как другое – его пороки – держались в тайне. Но кто мог допустить, что у него есть пороки? В ту пору совсем юный, он имел одно огромное достоинство – самообладание. В отличие от своего отца он при посторонних никогда не проявлял гнева, не предавался плебейской веселости, у Баязида никогда нельзя было понять, что ему по душе, а что вызывает раздражение. Вот эта искусная увертливость и отвращала меня. Разумеется, не меня одного, хотя история видит во мне чуть ли не единственного его противника.

Я находил близорукими тех янычарских военачальников, мулл и кое-кого из отставленных визирей, кто преклонялся перед Баязидом. «Такой, как он, – думалось мне, – способен обмануть даже родную мать» (должен, кстати, напомнить, что и по сей день неизвестно, кто она, Баязид никогда не оказывал ей почестей, не произносил ее имени, а сам Мехмед-хан позабыл свои юношеские увлечения). Священнослужители, видимо, рассчитывали, что человек, причастный к божественным наукам и верный учению пророка, избавит их от унижения и нищеты, в которые они были ввергнуты Завоевателем. Именно эти надежды наводили меня на мысль, что благочестие Баязида, как и все прочее в нем, преднамеренное.

Свою оценку будущего нашего повелителя я составляю не сейчас, после того, как он стал достоянием истории. Она сложилась у меня еще в ту пору, когда Мехмед-хан отправил своих сыновей, одного – в Амасью, другого – в Конью, правителями провинций, бейлербеями. По-разному истолковывали это: одни видели в решении султана страх перед сыновьим заговором и междоусобицами, другие – желание, чтобы его юные отпрыски постигли премудрости правления. Сдается мне, я лучше других понимал моего повелителя.

Быстрый переход