Совершенно неожиданно для себя самого, вероятно, подчиняясь какому-то внутреннему позыву, Куликов крутанул руль и съехал на грунтовую дорогу, что ненавязчиво уводила к храму. Минуту Стась еще колебался, не решаясь выйти, а потом, когда понял, что это не просто какой-то каприз воспаленного сознания, решительно покинул машину.
Ворота были закрыты. Дважды стукнул в кольцо — видно, такое же древнее, как и сам монастырь, — и когда в окошечке появилось озабоченное лицо привратника, сказал:
— Мне бы к отцу Серафиму попасть.
Очевидно, подобная просьба для служителя была не в диковинку, в глазах ни удивления, ни радости — дело-то обыкновенное. Резанула слух скрежетом задвижка, и дверь бесшумно открылась.
— Его келья на второй клети справа, — бесцветно уточнил монах и, как на посту, замер у ворот.
Дорогу Куликов не знал, но, что было неожиданно, у него вдруг возникло ощущение, будто он не однажды топал этой тропой. И если бы его попросили описать келью монаха, то он сумел бы сделать это в мельчайших деталях.
Постучавшись в тяжелую железную дверь, он услышал молодой голос, приглашавший его войти. Перешагнув порог кельи, Куликов не без удивления отметил, что звонкий тенорок принадлежал старику лет восьмидесяти. Что ж, видно, и такое бывает на свете.
На приветствие отец Серафим ответил с достоинством, чуть наклонив голову. И, оказавшись рядом со стариком, Стась Куликов вдруг непривычно оробел под его пронизывающим взглядом. Он молчал, но внутренне ощутил, что диалог их уже начался.
— Что скажешь, сын мой? — просто произнес Серафим, ладонью указав Куликову на место рядом с собой.
На лавку сели почти одновременно: Стась немного торопливо, монах неспешно. Чуть скрипнули сосновые доски, но гнуться не стали — выдюжили.
— Исповедуй меня, отец Серафим, — взмолился Куликов, — грешен я.
— Знаю, — просто ответил старик.
Внутри у Куликова что-то ворохнулось. Не слишком ли много пророков ему встретилось за последние полчаса?
— Откуда?
— Святые сюда не приходят, — улыбка у старика получилась доброй. — Давай я тебя укрою, сын мой, монашеская ряса хоть и не епитрахиль, но святости у нее не отнимешь. — И невольно, как будто ему не впервой исповедаться, Куликов опустился на колени. — Что тебя мучит, сын мой, рассказывай.
— Убийца я, святой отец, — заговорил, словно задышал, Куликов, — кровь на мне.
Серафим не удивился откровению. Лицо его стало печальным.
— Велик твой грех, сын мой. Приходилось мне исповедать душегубцев… тяжкий это крест. Что ж делать, и они христиане, разве откажешь в помощи заблудшим? Как же это произошло, сын мой, в сердцах или по корысти?
Куликов не спешил подниматься с колен, смотрел вниз, чтобы не встретиться взглядом со старцем. И, к своему немалому изумлению, обнаружил, что монах бос.
— По корысти, — произнес Куликов, не в силах оторвать глаз от большого пальца правой ноги. Почерневший ноготь был уродливым, будто спотыкался о каждый придорожный камень.
— Это хорошо, что ты пришел, сын мой, другие таят грех в себе, а потому спасения им не узнать. Рассказывай дальше, облегчи свою душу.
Горький комок подкатил к самому горлу и не желал проглатываться.
— Хорошо, отец, отвечу как на духу, — пообещал Стась Куликов. И слезы, стыдливо выступившие в уголках глаз, неожиданно сорвались с ресниц и медленно поползли по щекам, натыкаясь на жесткую щетину.
Куликова прорвало. Слова полились из него неудержимым потоком. Он вспоминал себя прежнего, когда впервые вытащил из кармана у зазевавшейся бабульки кошелек, рассказал о первом сроке и об унижениях, что пришлось испытать в камере для малолеток. |