Исидор велел стоять за дверью, с пером наготове, а можно и без пера. Остальных сородичей разогнал, чтоб не мешались под ногами.
— Эта, как пить дать, преставится, — едва потрогав лоб больной, заметил старец.
Бродяга задрожал. Понял, что тощая тетка сегодня помрет наверняка, в который раз ошпарив страхом. И понял, что сегодня начнется нечто.
Придет третье слово стиха, его стиха. Без греха придет, по закону неписаному.
Шепот за дверью прервался, больная захаркала. Исидор отчетливо, не напрягая голоса, как он умел, окликнул. Бродяга толкнулся внутрь, не зная, чего ожидать. Следом сунулась девка с кувшином, глазья любопытные. Исидор замахал на нее черной пятерней, мигом смылась.
— Меня вынеси отсель, а сам слушай, — велел старик, и за локоть, точно клещами, ухватил. — Остатнее слово за тобой… мортус.
Бродяге казалось, что потолок сучками вдруг пророс и вниз и тянется к нему, насквозь прорубить тянется.
Мортус…
— Да как же?.. — взвился он. — Не положено мне, отец…
Больная тяжко застонала; платок на ее груди — словно в крови выстирали. Капли пота на прозрачном лбу висели горошинами.
— Остатнее слово твое, мне не говори. Мне она, что надоть, донесла.
— Спасибо, родимый… — прохрипела женщина. Глаза ее влажными провалами упирались в потолок.
Бродяга вынес деда из натопленной спальни, вернулся, притворил дверь. Писать, однако ж, не пришлось. Спустя минут семь женщина дугой выгнулась, кровью плюнула, затем подняла медленно руку и, перстом в темноту указуя, одно лишь слово произнесла:
— Княже…
Бродяга выбрался, шатаясь. Сила враз ушла, кровь от головы отлила, по ногам мурашки забегали. Вроде дверью за собой звучно не хлопал, а лампады в горнице погасли. Вбежавшая сестра покойной опрометчиво в глаза ему глянула — и отшатнулась, по стене сползла. Девка за ней свечи несла, взвизгнула, назад пятясь. Исидор шикнул, брови сдвинул.
— Ага, проняло… Затвори уста, окаянный. Вымолвишь — прокляну. И себя погубишь, и безвинных…
— В глазах темно… — пожаловался Бродяга, когда уже правили назад. Присыпало снежком помаленьку, воздух хрустко кололся, дышало небо близким морозом.
— Тпрру! — сказал лошади старец.
Бродяга скатился с телеги в окаменелую грязь. Снова и снова видел перст скрюченный, небо агатом отдавало, в ушах — грохот дальний, будто гроза за лесом сторонилась. Никак он не мог проморгаться, темень приступила. Вроде впрямую на огонь смотрит, а мнится, будто витраж голландский огонь заслоняет.
— Слепну я, отец… Что за напасть?
— Радость тебе, а не напасть, дурак. Жив остался, а скулишь, как пес. Теперича слушай, бродяга. Знак седни тебе явлен был, навроде ярлыка малого. Знак не от светлого, от иного, строка первая сложилась. Как слова переставить — твое дело. Захотишь отринуть напасть — милости прошу. Всенощную отстоишь, до зари ишо неделю службы отстоишь, попостишься, можа, и полегчает…
— Что полегчает? Как отравы наелся…
— Не отравы. Постриг принял. Благодать тебе сошла, только не от Христа, от иного. Прости мя, Господи, что всуе имя твое упомнил. Не жалей, бродяга. Печать у тебе во лбе ишо раньше горела, сразу тебя признал.
— Да что за печать такая? — Бродяга стонал в подмерзшей луже, держался за глаза, за виски. Лошадка прижимала уши в испуге, сторонилась его, будто волка чуяла.
— Мортуса Белого печать… Мало кто об нем наслышан. Книги чародейские от греков завезли, да при Грозном еще спалили, вишь, умники. Спалить легко, а как потом с нечистью управляться, а? Вот славно, что кусок от книги одной, называть не буду, изустно заучили. Потому мало кому ведомо…
— Это я нечисть, что ли? — обиделся Бродяга. |