Думают, Гришка блаженный, за всякую тварь перед Александрой Федоровной заступится…
— С чего бы мне уезжать? — пробурчал Бродяга. — Я долгов не занимал…
— Слушай, один раз скажу, после не свидимся, — дохнул перегаром Григорий. — Мне не жить долго, чую, скоро уже венец приму… А ты спасайся, беги, мертвяков на твою долю всюду станется. Скоро, скоро придут Черные, придушат тебя ночью. Сам знаешь — твоя силушка, она при ясном дне, при солнышке раскрывается, а эти закут ищут, закут и мрак. Ночь им станет подруга, милый… Числом возьмут, нахрапом. Для них ничего святого не будет.
— Да как я уеду? — сердито растерялся Бродяга. — Митрополит верит мне, в больницах ждут… А тебе то какая радость угождать? Чай, поперек дороги не стою, в святые не лезу… — вырвалось некрасиво; сказал и прикусил язык. Вышло так, словно журнальные басни собирал.
Сибирский мужичок покачнулся грустно, страдание в лице изобразил. Либо притворялся умело, либо и вправду почти святость обрел, мелькнуло в голове у Бродяги.
— Видение мне было, — не шевеля губами, заговорил Григорий. — Тебя вдали видел, с улыбкой, но в тревоге. Тебя видел, и с тобой царь белый, будущий спаситель. Крепкий, белолицый, власы в косицы сплетены, на престол венчанный, да только не из Романовых… Тихо, тихо, самому страшно! Не спасешься сейчас — не спасешь потом государя, а вместе с ним и всю святую Русь проворонишь…
Нагнулся к самому уху, произнес невнятное, страшное. Мол, с белым царем компания еще веселая будет. Синий карлик да девка при оружии…
Из мотора снова окликнули. Шофер порычал двигатель, дети отпрянули с визгами.
— Григорий Ефимович, умоляю! — сложил пухлые ручки Хвостов. — Анне Александровне снова к вечеру нехорошо станет…
— Прощай, — не подавая руки, отвернулся Григорий. — Каждый свой крест несет… Бродяга.
Услыхав имя свое запретное, Бродяга столбом застыл.
— Много ли времени у меня? — выкрикнул в спину.
Не поворачиваясь, Григорий два пальца показал. Весной шестнадцатого года, не дожидаясь агонии.
Бродяга укатил в Читу.
30
ЧИТА
Черные бал на Руси правили, и не хватало сил с ними справиться. Тот же Исидорушка говаривал, что в прежние века редко когда равновесие сбивалось, успевали Белые мортусы Черных в колыбелях перерезать, избавляли Русь-матушку от проходимцев, родства непомнящих. Зато уж когда сбивалось равновесие, кровь рекой лилась, мор и глад бревном Русь утюжили…
Ужас беспрестанный, тоска лютая терзали потомков витязей. Насколько уж далек Бродяга от политики был, и то захлестнуло, изгадило всего, от носу до пят. Бродяга забирался все восточнее, а по пятам за ним, мутной волной катило бесправие, рассыпая трухой мирную, сытную жизнь миллионов православных.
Суды честные обернулись вдруг клыкастыми ревтрибуналами, выговорить-то тошно. Повсюду тряпки красные повисли, а прочтешь, что на тряпках написано, — удавиться впору. В самой захолустной вотчине новые князья повылазили и свирепее стократ прежних мздоимцев за вымя народное взялись. Кто был ничем — тот ничем и остался. Кто подлецом гулял, тот выбился в начальство. Бродяга тягостно обозревал смуту бесконечную, внутренне все больше тревожась, — когда же сдохнет гидра? Когда же образумятся люди, восстанут против очевидной бессмыслицы, против пьяного сна, захлестнувшего страну?
Не образумились. Раза три Бродяга сам на волоске висел, губернское, а затем уездное ЧК вплотную подбиралось. Монастыри громили, дьяконов прямо у стен родных расстреливали, мочились на поверженные кресты, иконы жгли.
Бродяга бороду сбрил, в который раз сменил документы, пристроился на иждивение в дом инвалидный. Не скопил толком ничего, прежние сбережения по ветру вместе с банками разлетелись, да, впрочем, он и не горевал. |