И одеты они по-разному, и в положениях разных, и господам разным служат, а коль приглядеться — из одного русского теста слеплены, русские люди, решительные.
Встаем кругом, смыкаемся с челядью. На кулачном поприще это — в норме. Здесь все равны — и смерд и столбовой, и опричник и приказной. Кулак — сам себе государь.
Посмеивается Погода, подмигивает скотнику, поигрывает плечами молодецкими. И не выдерживает мужик, кидается с замахом кулака пудового. Приседает Погода, а сам скотника — под ложечку, коротким тычком. Икнул тот, но выдюжил. Погода снова вокруг танцует, плечами, как девка срамная, покачивает, подмигивает, язык розовый показывает. Скотник танцы не уважает, крякает да опять размахивается. Но Погода упреждает — слева в скулу, справа по ребрам — хлесть! хлесть! Аж ребра треснули. А от кулака пудового снова увернулся. Взревел скотник медведем, замахал кулачищами, рукавицы теряя. Да все без толку: снова под ложечку, да и по сопатке — хрясь! Оступается детина, как медведь-шатун. Сцепил руки замком, ревет, рассекает воздух морозный. Да все без толку: хлоп! хлоп! хлоп! Быстрые кулаки у Погоды: вот уж и морда у скотника в крови, и глаз подбит, и нос красную юшку пустил. Летят алые капли, рубинами сверкают на зимнем солнце, падают на снег утоптанный.
Мрачнеет челядь. Перемигиваются наши. Шатается скотник, хлюпает носом разбитым, плюется зубным крошевом. Еще удар, еще. Пятится детина назад, отмахивается, как мишка от пчел. А Погода не отстает: еще! еще! Точно и крепко бьет опричник. Свистят наши, улюлюкают. Удар последний, зубодробительный. Падает скотник навзничь. Встает ему Погода сапожком фасонистым на грудь, нож из ножен вытягивает, да и по морде с размаху — чирк! Вот так. Для науки. По-другому теперь нельзя.
На крови — все как по маслу пройдет.
Стухла челядь. Сиволапый за морду резаную схватился, сквозь пальцы — кровушка пробрызгивает.
Убирает нож Погода, сплевывает на поверженного, подмигивает челяди:
— Ют! А морда-то в крови!
Это — слова известные. Их завсегда наши говорят. Сложилось так.
Теперь пора точку ставить. Поднимаю дубину:
— На колени, сиволапые!
В такие мгновенья все сразу видно. Ой, как видно хорошо человека русского! Лица, лица оторопевшей челяди. Простые русские лица. Люблю я смотреть на них в такие мгновенья, в момент истины. Сейчас они — зеркало. В котором отражаемся мы. И солнышко зимнее.
Слава Богу, не замутнилось зеркало сие, не потемнело от времени.
Падает челядь на колени.
Наши расслабились, зашевелились. И сразу — звонок Бати: следит из своего терема в Москве:
— Молодцом!
— Служим России, Батя! Что с домом?
— На слом.
На слом? Вот это внове… Обычно усадьбу давленую берегли для своих. И прежняя челядь оставалась под новым хозяином. Как у меня. Переглядываемся. Батя белозубо усмехается:
— Чего задумались? Приказ: чистое место.
— Сделаем, Батя!
Ага. Чистое место. Это значит — красный петух. Давненько такого не было. Но — приказ есть приказ. Его не обсуждают. Командую челяди:
— Каждый по мешку барахла может взять! Две минуты даем!
Те уже поняли, что дом пропал. Подхватились, побежали, рассыпались по своим закутам, хватать нажитое да заодно — что под руку подвернется. А наши на дом поглядывают: решетки, двери кованые, стены красного кирпича. Основательность во всем. Хорошая кладка, ровная. Шторы на окнах задернуты, да не плотно: поглядывают в щели быстрые глаза. Тепло домашнее там, за решетками, прощальное тепло, затаившееся, трепещущее смертельным трепетом. Ох, и сладко проникать в сей уют, сладко выковыривать оттудова тот трепет прощальный!
Челядь набрала по мешку барахла. Бредут покорно, как калики перехожие. Пропускаем их к воротам. |