Давали, конечно, по шеям, да всем не надаешь - пропускали.
Во втором Васильевском бараке, так же как и повсюду, усталые и продрогшие рабочие обступили котел, просовывая каждый свою чашку усатому унтеру, говорившему поминутно:
- Легче, ребята, осаживай!
Получивший порцию брел в барак, садился на нары и ел, помалкивая: пищу-де хаить нельзя - государева. Хлеб покупали на свои деньги, говорили, что в царский подмешивают конский навоз.
С двух концов горящие над парашами лучины едва освещали нары, тянущиеся в три яруса, щелястые, нетесаные стены и множество грязного тряпья, развешанного под потолком на мочальных веревках. Набив брюхо, кряхтя и крестясь, полз народ на нары, наваливал на себя тулупы, рогожи, тряпье и засыпал до утреннего барабана. У дверей всю ночь шагал солдат в кивере, с перевязью, с большой алебардой, покашливал для страху и время от времени вставлял новую лучину. Строго было заказано - не баловать, а пуще всего зря языком не трепать.
Но без греха не проживешь, и солдату можно дать копейку, чтобы не слушал, чего не надо, и в барак пробирался лихой человек - Монтатон, не русский, залезал под самую крышу и там, разложив на платке все свое хозяйство: склянку с вином, зернь, табак и кости, начинал скрести ногтем скрр, скрр, здесь, мол, дожидаемся.
Каждую ночь сползались к нему Семен Заяц, да Митрофан тоже Заяц, да Семен Куцый, да Антон из Черкас, шепотом вели беседу, кидали кости, звенели копейками и осторожно, чтобы не было великого шуму, заезжали в ухо Монтатону за плутовство. Проводили время.
Да и не все ли было равно - ну, застанут и засекут: на царевой работе никто еще больше трех лет не вытягивал.
Так было и сегодня. Собралась кумпания, запалили огарочек сальный, достали зернь, начали резаться. Солдат шагал у лучины, зевал от скуки. Вдруг слышит, где-то внизу на нарах шепчут:
- Отец Варлаам, а как же он нас печатать станет?
- Промеж середнего и большого пальца, тебе говорят, дура.
- Отец Варлаам, верно это?
- Верно,- отвечал давешний вопленный голос,-клейма те железные, раскалят и приложат, и на них крест, только не наш, не христианский.
- Господи, что же делать-то? А если я не дамся?
- А прежде зельем будут опаивать, табаком окуривать, для прелести скакать в машкерах круг тебя, и на бочках ездить, и баб без одежи будут казать.
- Верно, верно, ребята, на прошлую масленицу сам видел,- на бочках ездили и бабы скакали.
- А что же я вам говорю!
Солдат, видя, что не Монтатонова это кумпания подает голос и разговор идет самый воровской, подошел, опустил алебарду и сказал, заглянув под темные нары:
- Эй, кто там бормочет, черти? Не спите! Голоса затихли сразу: кто-то ноги босые поджал.
Солдат постоял, нюхнул табачку и сказал еще:
- Сволочи, спать другим не даете. Разве не знаете государя нашего приказ строгий: в рабочих помещениях не разговаривать, только для ради пищу попросить, али иглу, али соли. Ныне строго.
И только он приноровился запустить вторую понюшку под усы в обе ноздри, как вопленный голос закричал на все темное помещение:
- Врешь! Государя нашего у немцев подменили, а этот не государь, давеча сам видел,- у него лица нет, а лицо у него не человеческое, и он голову дергает и глазами вертит, и его земля не держит, гнется. Беда, беда всей земле русской! Обманули нас, православные!..
Но тут солдат, бросив рожок с табаком и алебарду, закричал "караул!" и побежал к выходу, расталкивая лезущий вниз с нар перепуганный народ. Зашумели голоса. Взвизгнула баба где-то под рогожей; другая, выскочив к лучине, забилась, заквакала. "Бейте его!" - кричали одни. "Да кого бить-то?", "Давют, батюшки!" Монтатон, побросав свой инструмент, ужом лез к выходу; поймали его, вырвали полголовы волос.
И ввалился, наконец, караул, с факелами и оружием наголо. Все стихло. |