Гауптвахта располагалась рядом с прачечной. В подвальном помещении с низким потолком было сыро и полутемно. Нары почти касались каменного пола, скрывшегося под многодавним, притоптанным слоем грязи; продолговатое окно было так мутно и так грязно, что сколь я его ни тер, видимости не добавилось. Тогда я оторвал доску от нар и вышиб стекло — до меня донесло музыку, говор, смех, и, вытащив осколки стекла из квадратика рамы, я глядел на мимоидущие ноги, на вниз опускающуюся, запруженную народом и красными флагами и цветами улицу. По случаю праздника гауптвахта была пуста, сделалась для меня одиночкой. Я поплакал, лежа на нарах, потом поспал, потом проснулся с чувством необлегченной обиды и заставил себя вспомнить о том, где и как я встретил начало войны?
Я снова поплакал и снова уснул.
Вдруг засов загремел, как в кинокартине, где возмущенный и разъяренный пролетариат освобождает любимых большевиков, как в кино же, лязгнуло железо, распахнулась дверь, и, как в патриотическом кино же, яростный раздался возглас революционного моряка:
— Выходи!
В дверях стоял всамделишный пьяный и взбешенный моряк — Женька, сжимающий в кулаке гранату-лимонку, которая при ближайшем рассмотрении оказалась замком. За ним маячил еще кто-то и еще кто-то.
В отдалении, за спинами бойцов ныл постовой:
— Ну мне ж попадет, ребята! Ну зачем же вы замок сорвали? Ну, меня ж посадют…
Женька никого не слушал и никому не подчинялся. Он презрительно бросил замок в угол подвала, приблизился ко мне, вынул из-за пазухи недопитую бутылку, выковырял из одного кармана мятую кружку, из другого луковицу, еще похлопал себя по всем карманам и более ничего не нашел. Он налил мне полкружки зелья и сказал:
— Для начала маленько, а то худо будет, — и возгласил, мотая бутылкой перед столпившимся в дверях народом: — За Великую Победу! За нашу славную Победу! Ур-ра-а! — и припал к горлу бутылки, глотнул и сунул ее в народ. А я тяпнул из кружки жидкой, противной жидкости и задохнулся, прижав ко рту рукав гимнастерки.
— Эй, ты, попка! Отдай человеку обмотки и ремень! — скомандовал постовому Жорка.
— Да оне же у старшины. Мне же попадет! Вы чё делаете, бляди!? Это ж нападение… Трибунал же мне и вам.
— Молчи! Выпей и заткнись! Дайте ему выпить! Ярик, у тебя чё-нибудь осталось?
— В мэни трошки е! — высунулся из толпы Миша из Грицева, к моему удивлению маленько выпивший и все еще плачущий. Он отдал Жорке чуть початую бутылку чистой водки. — Хороныв. До свитлого дня хороныв. Вид хлопцив прятав. Я на часы ей вымэняв. — И, заливаясь слезами, продолжал. — Я ж просыв. Просыв того часового: «Пусты мэнэ до Выти, пусты мэнэ до Выти. Мы умисти посыдымо. Мабуть, выпьем, дэнь-то який!». А вин: «Нэма ключа, нэма ключа…»
Женька завез по плечу Мише:
— Все мы контуженные — люди союзные. Выпей, Витек, выпей еще! Ты ж ее, эту Победу, выстрадал! Они по три раза ранены, да? Старшина… — и вдруг взвился. — Пойдем! Пойдем кончать эту падлу!
Меня быстро разобрало, и мы ворвались в каптерку старшины. Женька снова с замком в кулаке, я с бутылкой. Каптерку мы заперли на задвижку, оставив за дверьми толпу любопытных.
— Та хлопцы! Та шо вы? Та яж як лучче хотив… служба ж… — лепетал старшина, вжавшись в угол каптерки.
— Ладно! — сказал Женька и побрякал замком по лбу старшины. — Не будем такой день мы губить и поганить. Но мы тебя все равно кончим! — и сделал многозначительную паузу. — Так кончим, что ни одна собака следов не найдет! Понял?!
Старшина, слабея ногами, садился на топчан, ничего не отвечал. |