То была важная дама, настоящая женщина другого века. Лет за шестьдесят до того она вышла замуж за герцога Орлеанского, деда короля Луи Филиппа; теперь ей было восемьдесят. Она жила в большом и богатом особняке на Шоссе д’Антен. Наполеон выдавал ей пенсию в сто тысяч экю.
Знаете, почему выдавалась ей эта пенсия, занесенная в Красную книгу преемником Людовика XVI? Нет? Так вот, госпожа де Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что она сохранила в своем салоне традиции хорошего общества времен Людовика XIV и Людовика XV.
Это как раз половина той суммы, которую платит теперь Палата его племяннику за то, чтобы он заставил Францию забыть о том, что она должна была, как желал его дядя, помнить.
Вы не поверите, мой милый друг, но слово «Палата», только что по неосторожности произнесенное, возвращает меня опять к мемуарам маркиза д’Аржансона.
Почему?
Вы сейчас увидите.
«Жалуются, — говорил он, — что в наше время во Франции не умеют вести разговор. Я хорошо знаю причину этого. У наших современников с каждым днем становится меньше терпения слушать. Слушают плохо, а скорее уже вовсе не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, где мне приходится бывать».
Ну, мой милый друг, какое же общество можно посещать в наши дни? Несомненно, то, которое восемь миллионов избирателей сочли достойным представлять их интересы, мнения, дух Франции. Короче, это — Палата.
И что же! Войдите в Палату наудачу в какой Вам вздумается день и час. Ставлю сто против одного, что Вы найдете на трибуне человека, который говорит, а на скамьях — пятьсот-шестьсот лиц, которые не только не слушают, но прерывают его.
То, что я Вам сейчас говорю, чистая правда: в Конституции 1848 года имеется даже специальная статья, запрещающая прерывать речи.
Сосчитайте также количество пощечин и кулачных ударов, нанесенных в Палате с того времени, как она собралась, то есть примерно за год, — оно неисчислимо!
И все это, само собой разумеется, во имя свободы, равенства и братства.
Итак, мой милый друг, как я Вам говорил, — не правда ли? — я сожалею о многом, хотя прожил лишь полжизни. Но среди всего, что ушло или уходит, я больше всего сожалею, как и маркиз д’Аржансон сто лет назад, об учтивости.
Однако во времена маркиза д’Аржансона никому еще не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, если бы маркизу д’Аржансону, когда он писал, например, такие слова: «Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опускается; зрелище исчезает; раздаются уже одни свистки. Скоро у нас в обществе не будет ни изящных рассказчиков, ни искусств, ни живописи, ни возведенных дворцов; останутся во всем и везде одни завистники», — если бы в момент, когда он писал эти слова, ему сказали, что настанет время, когда мы будем — я во всяком случае — завидовать его времени, он весьма удивился бы, этот бедный маркиз д’Аржансон, не правда ли? И что же я делаю? Я живу во многом среди мертвецов, отчасти среди изгнанников. Я стараюсь воскресить угасшие общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарой, которые обменивались ударами шпаг, а не ударами кулаков.
И вот почему, мой друг, Вы удивляетесь, что, беседуя, я говорю на том языке, каким теперь не говорят. Вот почему Вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос еще слушают в наше время, когда так мало и плохо слушают.
Ведь в конце концов мы, как и те венецианцы восемнадцатого столетия, кому законы против роскоши запрещали носить что-либо иное, кроме сукна и грубых тканей, тоже любим смотреть, как разворачиваются перед нами шелк, бархат и прекрасная золотая парча, из чего королевская власть кроила одежды наших отцов.
Итак, посылаю Вам, согласно Вашему желанию, два первых тома моих «Тысячи и одного призрака»; это всего лишь вступление, озаглавленное «День в Фонтене-о-Роз». |