– Мне это тоже вначале показалось хренью, – заговорила она, сгибая ноги в коленях, чтобы обуть кроссовки, – но потом доктор Карлизи мне объяснил. В суде хотят, чтобы мы, арестовав Джимми, предъявили ему фотографии всех, кто его навещал; записи всего, что он говорил, даже как пыхтел, занимаясь любовью с супругой. Так он уверится, что его взяли не случайно, что ему не отвертеться. Тогда, может быть, он пойдет на чистосердечное признание. Ну, станет сотрудничать. Я имею в виду, заговорит.
Грация отвернулась от Матеры, на лице которого читалось сомнение, и надела наушники. Если бы не жар, исходящий от пористой резины, и не глухой рокот помех, можно было подумать, что никаких наушников нет и в помине, что ты находишься прямо в той квартире. Молодчик-фашист, телохранитель Джимми Барраку, спал прямо за стенкой, которая выходила на лифт, а Джимми с женой – в дальней комнате, и никто не просыпался до десяти утра, только женщина ставила будильник на семь часов, принимала лекарство и снова ложилась. Собственно, на Джимми и вышли через жену. Гоняясь за ним, полицейские – в частности, Грация – объездили пол-Италии, от Палермо до Болоньи, а теперь засели в мансарде, выгнав оттуда какого-то студента, и слушали, как бандит дрыхнет.
Грация плотнее прижала наушники и пригнулась к аппарату, как будто звуки, доносящиеся из квартиры, действительно исходили из него. Что-то было не так, и она сказала об этом шепотом, скорее себе самой, чем Матере, который снова закрыл глаза.
– Что-то не так.
– А?
– Я говорю, что-то не так. Слишком тихо.
– Все спят.
– Вот именно. И никто не храпит.
Молодчик-фашист спал прямо под микрофоном, который они установили. Грация помнила его мерзкое хрюканье: храп будто копился во рту, цепляясь за зубы, потом вдруг прорывался наружу. А теперь в жужжащей тишине не слышалось никакого хрюканья, и жена Джимми не сопела, как она это делала обычно, – звуки отдаленные, но такие громкие, что непонятно было, как мужу удается спать с ней рядом. Грация поглядела в окно.
– Нет, – сказал Матера. – Никто не выходил. Мы бы заметили, и потом, услышали бы шум.
На столе лежал сотовый телефон. Грация пододвинула его к Матере.
– Позвони доктору Карлизи. Расскажи ему, что происходит.
– В такой-то час? Рассказать ему, что мы ничего не слышим? Да он озвереет.
Грация замахала рукой: погоди, мол, не мешай. Посмотрела на часы, которые показывали шесть пятьдесят девять, потом закрыла глаза и крепко сжала наушники, наваливаясь грудью на аппарат, словно собираясь с головой погрузиться в полную шорохов тишину, переполнявшую ее слух. Казалось, Грация даже различает запах этой горячей, томительной тишины: она пахла так же, как магнитофонная пленка, которая вращалась в своем окошке, истрепанная, покрытая светящимися точечками, которые начинали мельтешить, стоило только прищурить глаза. Грация ждала. Затаила дыхание, чтобы прогнать дурноту, и ждала. Ждала.
Она даже вздрогнула, когда писк электронного будильника донесся до нее из дальней комнаты, истеричный, прерывистый, три ноты и пауза, три ноты и пауза, такой пронзительный, что зазвенело в ушах. Потом будильник замолк. Возможно, кто-то его выключил: Грация представила себе, как жена Джимми протягивает руку, пальцы шарят в пустоте, потом сонный вздох, и комнатные тапочки шаркают по коридору на кухню, где в ящике лежат лекарства.
Но нет. Через заданные двадцать секунд снова раздается истошный вопль будильника, еще более истеричный и настойчивый.
– Что-то стряслось, – сказала Грация, снимая наушники. – Звони доктору. Идем туда.
У двери им встретилась женщина: завидев вооруженных людей, бегущих через улицу, она прижалась к косяку, выронила сумку. |