По утрам и вечерам мы всегда молились, и дедушка с большим чувством читал молитвы, но в этот вечер, когда он достал свою огромную Библию и велел мне прочесть оттуда главу, матушка сказала: "Нет. Бедная Кларисса устала и хочет лечь в постель". Гостья и впрямь тотчас же отправилась в постель. Помнится, пока я читал свою главу, из глаз матушки капали слезы, и она приговаривала: "Ah, mon Dieu, mon Dien, ayez pitie d'elle" , - а когда я хотел запеть наш вечерний гимн "Nun ruhen alle Walder" , она велела мне умолкнуть, потому что мадам устала и хочет спать. Она пошла наверх проведать мадам, а мне приказала отвести приезжего господина к Биллису. Я отправился провожать гостя и всю дорогу болтал и, осмелюсь доложить, вскоре позабыл тот ужас, который охватил меня, когда я в первый раз его увидел. Можете не сомневаться, что все жители Уинчелси тотчас узнали, что к мадам Дюваль приехала французская знатная дама с ребенком и со служанкой и что у пекаря остановился знатный французский господин.
Я никогда не забуду свое изумление и ужас, когда матушка сказала мне, что наша гостья — папистка. В нашем городе в красивом доме под названием Приорат жили два господина этого вероисповедания, но они не водились с людьми скромного звания вроде моих родителей, хотя матушка, конечно, не раз причесывала госпожу Уэстон, как и всех прочих дам. Да, я еще забыл сказать, что миссис Дюваль иногда исполняла обязанности повивальной бабки и в этой роли помогала также и госпоже Уэстон, которая, однако, потеряла своего ребенка. В доме Уэстонов в старинном саду Приората стояла часовня, и священники их веры частенько наведывались туда от милорда Ньюбера из Слнндона или из Эрендела, где находился еще один большой дом папистов, и несколько католиков (в нашем городе их было очень мало) были похоронены в одном конце старинного приоратского сада, где еще до царствования Генриха VIII находилось кладбище для монахов.
Приезжий господин был первым папистом, с которым мне довелось беседовать, и когда я вел его по городу, показывая ему старинные ворота, церковь и все прочее, я, помнится, спросил его: "А вы сожгли хоть одного протестанта?"
"Разумеется, — отвечал он, жутко ухмыляясь, — я несколько штук поджарил, а потом съел". Я отшатнулся; его бледная ухмыляющаяся физиономия снова, как и при первой встрече с ним, заставила меня задрожать от ужаса. Это был очень странный господин; моя простодушная болтовня забавляла его, и я ему никогда не надоедал. Он сказал, что я должен учить его английскому языку, и на редкость быстро начал говорить по-английски, тогда как бедная мадам де Саверн не могла выучить ни одного английского слова.
Она была очень больна. Бледная, с красными пятнами на щеках, она часами сидела молча и, словно ожидая чего-то ужасного, испуганно оглядывалась по сторонам. Я часто замечал, как матушка наблюдала за нею, охваченная таким же страхом, как и сама графиня. Порою графиня не могла вынести плача ребенка и приказывала убрать его прочь, порою хватала его на руки, укутывала шалью и вместе с ним запиралась у себя в комнате. Ночами она имела обыкновение бродить по дому. У меня была маленькая комнатка рядом с комнатой матушки, где я ночевал во время каникул, а также по субботам и воскресеньям, когда приходил домой из школы. Я очень хорошо помню, как однажды ночью проснулся и услышал у дверей матушкиной комнаты голос графини, которая кричала: "Урсула, Урсула! Скорее лошадей! Я должна бежать. Он едет, я знаю, что он едет!" Потом я услышал, как матушка ее успокаивает, а потом из комнаты вышла служанка графики и принялась умолять ее вернуться и лечь в постель. Бывало, услышав плач ребенка, несчастная мать тотчас бросалась к нему. Не то, чтобы она его любила, нет. Через минуту она швыряла младенца обратно на кровать, снова подходила к окну и вглядывалась в море. Она часами сидела у этого окна, закутавшись в занавеску, словно желая от кого-то спрятаться. |