— Я услышал знакомый голос… Если уж говорить всю правду, я услышал, что в саду поет Агнеса и… и я залез на стену на нее посмотреть.
— Как! Ты… ты, сын жалкого цирюльника, карабкаешься на стену, чтоб поговорить с мадемуазель Агнесой де Саверн, принадлежащей к одной из знатнейших лотарингских фамилий? — с дьявольской усмешкой вскричал шевалье. Parbleu! Мосье Уэстон хорошо сделал!
— Сэр! — чувствуя, как во мне закипает гнев, возразил я. — Хоть я и цирюльник, но предки мои были почтенными протестантскими священнослужителями в Эльзасе; — я и, уж во всяком случае, мы ничуть не хуже разбойников с большой дороги! Цирюльник! Как бы не так! Я готов присягнуть, что человек, который меня проклинал, и человек, которого я подстрелил на дороге, — одно и то же лицо, и я пойду к доктору Барнарду и повторю это под присягой!
Лицо шевалье исказилось от ярости.
— Tu me menaces, je crois, petit manant! — прохрипел он сквозь зубы. — Это уж слишком. Вот что, Дени Дюваль! Держи язык за зубами, а не то попадешь в беду. Ты наживешь себе врагов — самых непримиримых, самых страшных, слышишь? Я поселил мадемуазель Агнесу де Саверн у этой достойнейшей женщины, миссис Уэстон потому что в Приорате она сможет вращаться в обществе, которое приличествует ее благородному происхождению более, нежели то, которое она найдет под вывеской твоего деда, parbleu! Ага! Ты посмел забраться на стену, чтоб! посмотреть на мадемуазель де Саверн? Gare aux капканов mon garcon! Vive Dieu , если я увижу тебя на этой стене, я выстрелю в тебя, moi le premier! Ты домогаешься мадемуазель Агнесы. Ха-ха-ха! — Тут он осклабился точь-в-точь как господин с раздвоенным копытом, о котором толковал доктор Барнард.
Я понял, что с этих пор между мною и ла Моттом объявлена война. В те дни я внезапно возмужал и уже не походил на того покладистого болтливого мальчугана, каким был еще год назад. Я объявил деду, что не потерплю больше его наказаний, а когда матушка однажды собралась было меня ударить, я схватил ее за руку и сжал так больно, что она даже испугалась. С того дня она никогда больше не поднимала на меня руку. Мне даже кажется, что она ничуть на меня не рассердилась, а наоборот, стала всячески меня баловать. Не было такой вещи, которая была бы для меня слишком хороша. Я знаю, откуда брали шелк на мой великолепный новый жилет и батист на сорочки, но сильно сомневаюсь, платили ли за них пошлину. Не скрою, что, отправляясь в церковь, я с независимым видом шагал по улице, заломив набекрень шляпу. Когда Том Биллие, сын пекаря, стал насмехаться над моим шикарным костюмом, я сказал ему:
— Если тебе так уж хочется, Том, я в понедельник скину на полчаса камзол и жилет и задам тебе хорошую трепку, но сегодня будем жить в мире и пойдем в церковь.
Что до церкви, то тут я хвастаться не намерен. Сей возвышенный предмет человеку надлежит рассматривать наедине со своею совестью. Я знавал мужей, нерадивых в вере, но чистых и справедливых в жизни, подобно тому как мне встречались весьма многоречивые христиане, в делах своих, однако, безнравственные и жестокосердые. Дома у нас был старичок — помоги ему бог! именно подобного сорта, и когда я поближе познакомился с его делами, его утренние и вечерние проповеди стали доводить меня до такого неистовства, что достойно удивления, как я не сделался безбожником и злодеем. Я знавал многих молодых людей, которые отпали от веры и безнадежно погрязли в грехе, потому что ярмо благочиния слишком сильно на них давило, и еще потому, что на их пути встретился проповедник, сам распущенный и ничтожный, но без конца упражнявшийся в пустословии. Вот почему я исполнен благодарности за то, что у меня был наставник более достойный, нежели мой дед со своим ремнем и палкой, а также за то, что правильный (уповаю и верю) образ мыслей внушил мне человек столь же мудрый, сколь благожелательный и чистый. |